Неоконченный портрет. Книга 1
Шрифт:
Обращаясь уже непосредственно к Черчиллю и, очевидно, желая смягчить свою резкость, Рузвельт добавил:
— Видит бог, я не отношусь к англичанам с антипатией теперь, когда мы вместе спасаем цивилизацию. Но в молодые годы...
Последнее слово осталось за Элеонорой. Прощаясь с Адамиками, она сказала:
— Вы понимаете, дорогие, президент никак не может объяснить сэру Уинстону, что за страна Америка. Я пыталась помочь, но тщетно. Я говорила с мистером Черчиллем и вчера и сегодня. Он заявил: «Мы победим народы Европы...» Как я могла ему объяснить, что многие американцы — выходцы из Европы?
— Что ответил премьер? — спросила Стелла.
— Сказал, что все понимает. Но у меня на этот счет другое мнение.
Когда гости разошлись, Рузвельт еще долго говорил с Элеонорой. Кажется, тогда он сказал:
— Меня обвиняют в том, что я подменяю заботу о послевоенном могуществе Америки филантропическими мечтами о всеобщем мире на земле. Нет, я за могущественную Америку. Но пусть ее могущество будет достигнуто не только оружием, в том числе и атомным, а разумной организацией жизни внутри страны. Пусть Америка влияет на другие страны своим примером, демократическим устройством, экономикой, постоянной готовностью жить в мире со всем миром.
Если рядом не было Люси, президент все свое время посвящал «Дому добрых соседей».
Он любил работать в маленькой гостиной. Несмотря на малые размеры, это была все же самая просторная комната его резиденции. Небольшой коричневый письменный стол располагался справа от камина, облицованного серым камнем — единственная измена коричневому цвету во всем «Маленьком Белом доме». На камине стояла небольшая, в массивной раме картина, изображающая парусник на фоне голубого моря.
По левую сторону камина возвышалась книжная полка, а возле нее — диван, обитый коричневато-бежевой материей.
Письменный стол президента был по-прежнему завален картами, чертежами, проспектами и другими материалами, касающимися Сан-Франциско.
...В пять часов вечера явился Билл Хассетт. Главным секретарем президента он стал недавно, в начале прошлого года, — вскоре после того, как умер Марвин Макинтайр. Рузвельт высоко ценил Хассетта за его необыкновенную эрудицию, феноменальную память и исключительную оперативность — он успевал выполнять все указания президента.
Сейчас в папке Хассетта лежал документ, которому Рузвельт придавал большое значение.
— Я побеспокоил вас, сэр, для того, чтобы... — полупочтительно–полуфамильярно начал было Хассетт.
— К черту... — пробурчал Рузвельт. — Что у вас там? Кроме Сан-Франциско, меня интересует сейчас только одно дело.
— Речь по случаю Дня Джефферсона?
— Вот именно.
Особое внимание, которое Рузвельт уделял этой речи, объяснялось отнюдь не тем, что он хотел отвлечься от проблем, связанных с Сан-Франциско. Как раз наоборот! В традиционной «джефферсоновской» речи, которую президенту предстояло произнести по радио 13 апреля, должен был прозвучать призыв к дружбе между народами — никакой разумной альтернативы ей Рузвельт не видел.
Президент буквально вырвал папку из
Нет, и новый вариант речи не удовлетворил Рузвельта, он понял это сразу, пробежав первые страницы.
Он снова взялся за дело сам. Коренным образом перестраивал рукопись. Он вовсе не рассматривал ее как политическое завещание, он знал только одно: она не должна походить на те традиционные речи, которые произносились в этот день президентами Америки. Идеи Джефферсона должны прозвучать в ней как призыв, как лейтмотив американской демократии, а не как молитва, заклинание или просто привычная дань признательности Великому Американцу.
У Джефферсона нужно взять все, что звучит сегодня, все те мысли, которые можно положить в фундамент «Дома добрых соседей».
Проработав больше двух часов, президент почувствовал, что смертельно устал. К тому же наступало время обеда. Но есть не хотелось. В последнее время он вообще лишился аппетита, а врачи требовали, чтобы он прибавил в весе хотя бы три-четыре килограмма. Но любая еда казалась теперь Рузвельту невкусной. Он посмотрел в окно. Было еще относительно светло — сумерки только близились. Прогулка! Небольшая прогулка за пределы Уорм-Спрингз, вот что ему сейчас было нужно!
Он вызвал Хассетта, сказал ему, что постарается закончить работу над речью завтра, а пока что пусть зайдет Рилли.
Черноволосый, похожий на голливудского киноактера Майк Рилли появился незамедлительно.
— Я собираюсь на прогулку, Майк, — сказал Рузвельт.
— Куда именно, сэр? — осведомился Рилли.
Обычно прогулки президента ограничивались поездкой по деревне или в живописное местечко Ла Грэйндж, откуда открывался красивый вид на окрестности. Маршрут этих прогулок был уже отлично разработан охраной. Достаточно было двух трех условных сигналов по телефону или по радио, чтобы обеспечивалась безопасность маршрута.
Рилли надеялся в ответ на свой вопрос услышать «В сторону Ла Грэйндж», что означало бы, что Рузвельт выбрал прежний, привычный маршрут, но президент, словно назло ему, сказал:
— В горы. На вершину Пайн Маунтин.
— Может быть, вы разрешите дать вам сопровождающего, господин президент?
— А кто тебе сказал, Майк, что я поеду один? — с легкой усмешкой переспросил Рузвельт.
«Идиот!» — мысленно обругал себя Рилли. Забота о безопасности президента была главным делом его жизни. В Тегеране, в Ялте, в Каире, на Мальте Рилли оцеплял улицы, по которым мог проехать президент. Посылки на имя Рузвельта просвечивались рентгеновскими лучами.
Примерно сорок тысяч писем ежемесячно поступало в Белый дом. Пять тысяч из них немедленно становились достоянием Рилли. Это были письма тех, кто клялся свернуть президенту шею или пристрелить его на месте...
Рилли обижало подчеркнуто пренебрежительное отношение президента к секретной службе. Но он утешал себя тем, что отвечает за жизнь одного из лучших президентов, которые когда-либо управляли страной.
«Идиот», — повторил про себя Рилли, чувствуя, что краснеет. Конечно же, президент поедет не один, а с Люси Разерферд! Эта женщина предана ему больше, чем самый бдительный охранник.