Неотосланные письма (Повесть и рассказы)
Шрифт:
— Дружу. Только не люблю Наджипа.
— Почему?
— Плакса он.
— Я тоже не люблю плакс. Ну вот, выздоравливай, и я тебя познакомлю со своим сыном. Его Вилем зовут. Хорошее имя?
— Хорошее.
— Он не умеет плакать… Договорились?
— Договорились.
Рустем улыбнулся, а потом и рассмеялся, сам не зная отчего.
В комнате словно посветлело разом. Хадича апа смотрела на сына и доктора, — щеки ее погорячели, ей хотелось сказать доктору что-то очень хорошее, светлое, но она просто мягким голосом проговорила:
— Давайте
Во время чая они тихо разговаривали; доктор был весел — ему, вероятно, нравилась чистенькая небольшая комната, большеглазый мальчуган, оживающий на глазах, — доктор понимал, что в какой-то мере и он внес спокойствие и частичку тепла в этот добрый дом.
Но нужно было уходить — ждала работа и он начал собираться.
Обернувшись к вешалке, он неожиданно вздрогнул, скользнув взглядом по портрету, висящему на стене, — вздрогнул, чуть не зажмурился, зорко вгляделся в военного человека, мирно сидящего на стуле, замешкался — как-то особенно ясно стало в голове.
«Это он? Он… Тагир Кахарманов. Неужели он?»
— Кто это? — резко повернувшись к Хадича апа, спросил Раджапов.
— Мой муж… — она удивилась перемене в докторе.
Она повторила:
— Мой муж. Вы были знакомы?
— Нет, нет… не знакомы, — сказал доктор и точно испугавшись, что откроется неправда его слов, шагнул к вешалке, сорвал пальто, будто между прочим спросил:
— На снимке он выглядит богатырем… А какой он в жизни?
— Не знаю даже, что и сказать. До сих пор друзья говорят о его смелости… Не знаю.
— Да…
Он хотел еще что-то спросить, но одернул себя, подумав: «Зачем? Зачем тревожить ее старую, уже заживающую рану. Ей, наверно, очень тяжело вспоминать о муже», — попрощался и вышел на улицу.
Но отойдя недалеко от дома, он остановился — горячей волной его захлестнуло беспокойство: «Жив или умер ее муж?.. Не может быть, но все-таки…», и не отдавая себе отчета, он медленно пошел назад и снова постучал в дверь. Хадича апа, увидев опять доктора и его разом осунувшееся, потемневшее лицо, его ставшие вдруг старыми плечи, озабоченно спросила:
— Что с вами, доктор?
— Ничего, что вы. Последнее время я стал чувствовать себя плохо. Это пройдет. Но я, кажется, не сумею в ближайшую неделю к вам зайти. Вы меня вызовете только, когда мальчику будет хуже… Хорошо?
— До свидания, доктор. Пожалуйста, извините за беспокойство. Не болейте… — Хадича апа закрыла дверь.
Раджапов, зажав портфель в руке, невесело шел по улице, глядя прямо под ноги. Перед его глазами стояла та, тяжелая, почти непостижимая ночь, острота которой уже было стерлась в памяти, но снова ожила и затревожила, стоило только увидеть ему знакомое лицо, не укоряющее — открытое, глядящее со старого снимка.
Та ночь была восемнадцать лет назад.
И если потом она всплывала в памяти легким поплавком, то в эти дни Раджапов испытывал редкие муки совести — в нем боролись два человека: один прошлого, подернутого дымкой
Почти неделю Раджапов жил, точно в забытьи, он что-то делал, что-то говорил, но все это было каким-то отрешенным — основная жизнь его была в себе.
Быстрый на шутку, он стал грустен, задумчив. И жена и дети, чувствуя глубокую перемену в отце, пытались понять его, отвлечь, но он на вопрос: «Что с тобой?» отвечал отрывисто, словно обрезая ножом:
— Ничего особенного. Просто устал… Мне немного нездоровится, — и уходил в свой кабинет и, запершись в нем, оставался один на один со своей совестью — и текла долгая ночь, будоража и обессиливая.
Но «недомогание» продолжалось и на второй и на третий день, оно как река, что где-то имела узкое начало, а дальше ширилась, омывая берега, извивалась и уносилась неведомо куда.
В доме стало необжито, холодно. Только маленький Виль все играл, перебегая из комнаты в комнату, пробовал звать отца, стуча кулаком в дверь кабинета: «Папа, папа… Hу, папа…»
Но не услышав в ответ привычных слов: «Иду, сынок!», он тоже утихал и уже просто ходил между игрушек, решая, отчего у взрослых все так трудно и сложно.
Нагима апа, положив руку на плечо мужа, спрашивала:
— Может быть, ты болен, Ризук?
— Нет, — коротко отвечал он.
Она, не удержавшись, начинала плакать — ей было обидно, что он оставляет ее в полном неведении, замыкаясь в себе.
— Ну что случилось? Что?.. Почему ты молчишь? — сыпала она вопросами сквозь слезы. — Может быть, на работе у тебя что-нибудь не ладится? Расскажи мне, вместе решим, что делать, не таись в себе, если тебе больно. Почему ты вдруг переменился? Какая причина?.. Уже неделя, как ты не бреешься. Каждое утро занимался диссертацией — теперь бросил. Каждый вечер ты играл на скрипке — бросил. Мы никуда не ходим. Мы сидим дома. Раньше хоть к Ивану Васильевичу заходили в гости… Все кончилось. Что же… почему ты молчишь? Даже Виль и тот чувствует что-то неладное. Он говорит: «Папа не пускает меня в кабинет. Папа стал сердитым…»
Раджапов сидел, охватив руками колено, лишь изредка взглядывая на жену. Как всякий добрый человек, он легко отзывался на чужую боль и готов был облегчить ее, открыть тайник души, высказать все, только чтоб не видеть слез жены, только чтоб стало все по-прежнему, когда в доме будут легки, не напряженны шаги и распахнуты двери. Но откровение стоило бы признания вины, признания, которое он таил от всех вот уже восемнадцать лет. Откровение стоило бы и освобождения — нет страшнее суда, чем суд совести — освобождения, облегчения. Как в чистом зеркале, он видел себя, казнил себя думами, но не открывался никому. Он расстегнул ворот — душно. Он погладил плечо жены. Он отыскивал теплые слова, чтоб успокоить ее.