Неотвратимость
Шрифт:
— Ночью это было. Подбегает ко мне гражданин. Одет легко. Дрожит. Не то от холода, не то еще от чего. Говорит: «Я убил человека». Проводил его в отделение.
— А мы сразу же телеграфировали вам, — подхватил рассказ постового тот сотрудник Якутского розыска, который привозил записные книжки Саймонова.
Одна мысль уже давно приходила в голову Павлу, но он отгонял ее от себя. Дело громкое, не могли ли, разговаривая с Саймоновым, здешние сотрудники каким-то образом нечаянно намекнуть, подсказать то, что произошло в Останкине? Нет, не должны якутские товарищи
…Снова привозят Саймонова. Он обеспокоен. Смотрит на одного присутствующего, на другого — какой подвох ему приготовлен? Что подвох предстоит, он убежден: старший лейтенант из Москвы, похоже, не будет зря терять время.
Саймонова приглашают подойти к столу. На нем лежат большие, 9x12 сантиметров, портреты молодых женщин.
— Гражданин Саймонов, — голос Калитина подчеркнуто официален. — Перед вами шесть фотографий. Укажите, какая из изображенных на снимках женщин является вашей жертвой. Прошу понятых зафиксировать акт опознания.
Саймонов не медлит. Он прекрасно понимает, как будет воспринято его колебание, и почти сразу же прикасается пальцем к фотографии, лежащей слева.
Калитин один за другим переворачивает снимки обратной стороной: на белом фоне каждого из них четким каллиграфическим почерком местной паспортистки фиолетовыми чернилами выведены имя, отчество и фамилия сфотографированной женщины и место ее работы.
— Как видите, Саймонов, все шесть — жительницы Якутска: здесь родились, здесь живут и трудятся и в Москве пока не бывали и проездом. Все шесть портретов специально для вас отпечатаны с негативов в городском фотоателье.
Саймонов безмолвствует.
— Только не устраивайте, пожалуйста, истерик. Сейчас мы оформим процедуру опознания, и я вас официально допрошу.
— Я сказал правду. Я убил человека. По крайней мере был уверен, что убил…
— Сядьте и как следует обдумайте свои слова. Иначе вас будут судить еще и за ложные показания.
Опять вдвоем. Психически неуравновешенный, потерявший контроль над собой, запутавшийся человек. И человек, в полную меру сильный — своим спокойствием, сознанием власти, которой он облечен, пониманием своего долга и ответственности.
— Не спешите, я не успеваю записывать, — изредка лишь просит Павел с какой-то прорвавшейся лихорадочной торопливостью изливающего душу Саймонова.
— Наперекосок пошла моя жизнь. А почему? Все казалось, что я большего достоин. Не оценили. Что другим просто-напросто везет, а я невезучий. Злился на весь мир — перехитрю ее, судьбу-злодейку! А выходит, не зря мудрецы возвестили: «манес, факел, фарес» — «отсчитано, отмерено, взвешено».
Калитин сдержался, хотя ему очень хотелось как следует отчитать этого доморощенного фаталиста: нет, перебивать нельзя, а то опять улитка спрячется в свой домик.
— Новый год скоро. Не знаю, я, например, не люблю этот праздник. А чего хорошего? Еще разменян один год бытия. Ведь сказано: «Затопили нас волны времени. И была наша участь мгновенной».
— Вы так свободно манипулируете священными текстами,
— Бога нет. А одиночество есть. Суетишься, сучишь в великом нетерпении ногами, а все на одном месте, все в одиночку. А почему это, как вы думаете, люди перестали видеть друг друга? Поругались? Нет, не случалось. Их поглотила медленная Лета? Опять-таки нет. Тогда ослепли. Раз не видят. Похоже, так. И не такое еще бывает, ежели они попадают на карусель или, скажем, на чертово колесо. Сначала вроде ничего, а потом начинается мелькание, муть, тьма кромешная, не говоря о прочем, и умопомрачение — где уж тут чего увидеть! А ведь сами на это чертово колесо лезем, как слепые букашки облепили его. Коловращение, да и только…
Саймонов тяжело, с хрипом вздыхает. Прокашливается. И начинает опять говорить медленно, тихо, на самом низком регистре.
— Женился с отчаяния. Не мог больше переносить ночного одиночества. Жена — совсем чужой мне по духу человек. Но пошли дети, двое у нас, обе девчонки, и я терпел. Но любил только ее, Ирину. Виделись с ней иногда. Я, знаете, трепач приличный, стихов много знаю, анекдотов, кучу забавных историй в голове держу. Она и забавлялась. Любят женщины поклонение… Как-то Ирина собралась в Ленинград. И в шутку мне бросила:
«Давай вместе катанем на недельку. А то одной скучновато в незнакомом городе. Ты бывал в Питере?»
Бывал, не бывал, я вырвал у начальства отпуск за свой счет, взял в сберкассе какие есть сбережения и на вокзал.
— А когда это было?
— С третьего по десятое августа.
— Не ошибаетесь, даты точные?
— Что вы! На всю жизнь запомню эту неделю счастья.
— Понятно. Продолжайте, пожалуйста.
— Дома мне совсем стало невмоготу. Вскоре и вовсе разругался с женой. Переехал к матери. Хожу как чумной. Работаю, ем, общаюсь с людьми, а сам будто в нереальности — и здесь я, и нет меня: все мысли с ней, с Ириной.
— А мать где ваша живет?
— В Мытищах. По Ярославской.
— Ясно.
— Ирина строго-настрого наказала: не звонить к ней и не заходить. Сама даст знать, когда сочтет нужным. Я ждал, ждал. И не вытерпел… Занял у бати деньжат — папаня с маманей разведены уже лет двадцать как, я забыл об этом сказать. У него теперь своя семья. Занял денег и решился. Зима началась, а я по городу шныряю и розы ищу. Всегда меня тянуло к красивому, и тут хотел. Нашел розы аж в Измайловской оранжерее. Срезали мне их, в вату и бумагу завернули. По дороге я хватанул стакашку коньячку, потому что трусил отчаянно.
Саймонов пришел в дом к Ирине, чтобы начистоту поговорить с ее мужем. Но когда увидел смятение, испуг, мольбу в глазах Ирины, понял, что говорить бесполезно. Какие-то неподходящие слова все же сорвались, и муж Ирины выставил Саймонова за порог.
— Тогда я и толкнул его. Хотел ударить, но не сумел и просто сильно толкнул. А он потерял равновесие — и вниз по ступенькам. Лежит, безмолвный, на нижней площадке, голова в крови. Все, думаю, спекся. О себе так думаю: спекся раб божий Юрий, убил человека.