Неприкасаемый
Шрифт:
Подтвердилось: лишаюсь титула «королевский». Я не согласен. Удивительно, как сильно это меня задевает. Снова просто «доктор», если и это оставят; может, останется простое «мистер». По крайней мере не отобрали проездной билет на автобус и прачечное пособие (последнее, как представляется, с учетом того, что после шестидесяти пяти, как правило, нелады с мочевым пузырем).
Позвонил тот самый писатель, попросил о встрече. Какая наглость! Правда, вежливо, но ни капли смущения. Непринужденный, слегка шутливый тон даже с намеком чуть ли не на любовь: еще бы, я его счастливый билет к славе или по крайней мере к известности. Я попросил его сказать, кто же все-таки меня выдал. Просьба вызвала смех. Он сказал, что журналист скорее сядет за решетку, чем откроет источник информации. Как они любят кататься на этом своем излюбленном коньке. Надо было сказать ему: «Дорогой мой, я отсидел за решеткой без малого тридцать лет». Вместо этого я бросил трубку.
«Телеграф» откомандировал фотографа в Каррикдрем, место моего буржуазного происхождения. Дом больше не служит резиденцией епископа, а принадлежит, если верить, торговцу металлоломом. Охранявших дом деревьев нет — хозяину, должно быть, захотелось больше света, кирпичную кладку побелили. Испытываю соблазн порассуждать о переменах и потерях, но должен остерегаться, дабы не превратиться в старого сентиментального осла, если еще не
Каким тяжелым, должно быть, оказался этот день для мамы — я всегда думаю о ней именно так, поскольку родная мама ушла от нас слишком рано — и как хорошо она со всем этим справилась, обосновавшись в доме как большая добрая наседка. В тот первый день она крепко обняла бедного Фредди, слушая нечленораздельные звуки и сдавленное мычание, которые у него сходили за речь, и кивая головой, как будто прекрасно его понимала, и даже достала носовой платок и вытерла слюни с подбородка. Уверен, что отец заранее говорил ей о нем, но сомневаюсь, нашлись ли слова, которые могли бы подготовить ее к встрече с Фредди. Брат одарил ее своей самой широкой редкозубой улыбкой, крепко обхватил руками ее могучие бедра, зарывшись лицом в живот, словно тем самым приветствуя ее появление в доме. Скорее всего он думал, что из царства мертвых вернулась, переменившись, наша настоящая мама. Стоявший позади отец издал странный стонущий вздох, какой вырывается после того, когда наконец сваливается с плеч тяжелое непосильное бремя.
Ее звали Хермайони. Мы звали ее Хетти. Слава Богу, она не дожила до моего позора.
День третий. Жизнь продолжается. Анонимные телефонные звонки утихли. Они не начинались до вчерашнего утра, до того как сообщения появились в утренних газетах (а я еще думал, что в наши дни все узнают о новостях из телика!). Пришлось снять трубку; как только я вешал ее на место, проклятый аппарат, казалось, яростно подпрыгивая, тут же принимался пронзительно звенеть. Звонят мужчины, по большей части, судя по выражениям, отставные вояки, но было и несколько женщин, почтенные старые перечницы с ангельскими голосами и лексиконом портового грузчика. Оскорбления носят сугубо личный характер. Выходит, что именно я присвоил их пенсии. Поначалу я старался быть вежливым и даже вступал в разговоры с наименее буйными (один малый хотел знать, не встречался ли я с Берией — думаю, его интересовали любовные похождения этого грузина). Надо бы записать эти разговоры, они дали бы любопытную картину проявления национального характера в различных слоях английского общества. Правда, один звонок я встретил с удовольствием. Звонившая робко назвалась, в то же время давая понять, что мы знакомы. Она была права: я не разобрал ее фамилии, но запомнил голос. Снова подумал: из какой газеты? Спросил. Короткое молчание. «Я внештатная», — ответила она. Теперь понятно, почему я не отыскал ее следов во вчерашних отчетах о моей пресс-конференции («моей пресс-конференции»! — черт возьми, как здорово звучит). Ее фамилия Вандельер. Я поинтересовался, нет ли у нее ирландских корней — в Ирландии полно Вандельеров, — но она сказала «нет» и даже, кажется, была недовольна таким предположением. Сегодня, когда почти каждую неделю ИРА взрывает в городе бомбы, ирландцев не особенно любят. Забыл, как ее зовут. Софи? Сибил? Нет, что-то замысловатое и устарелое. Я попросил заглянуть ко мне во второй половине дня. Не знаю, о чем я думал. Потом, ожидая ее, терзался и обжег руку, пока готовил ленч (баранья отбивная, ломтики помидоров, листик салата; ничего спиртного — думал поговорить на свежую голову). Она пришла минута в минуту, закутанная в огромное старое пальто, словно с отцовского плеча (опять папочка). Темные, коротко подстриженные мягкие пушистые волосы, овальное, с острым подбородком личико и крошечные, похоже, озябшие руки. Изящный, редкий, весьма хладнокровный зверек. Жозефина Сонгстресс. Сколько ей? Около тридцати. Стоя посередине гостиной, странно, по-старушечьи, опершись маленькой ручкой о край лакированного японского столика, она внимательно оглядывала комнату, словно собираясь запечатлеть увиденное в памяти.
— Уютная квартирка, — заключила она. — В прошлый раз я не заметила.
— Не такая уютная, как в институте, где я жил раньше.
— Вам пришлось ее оставить?
— Да, но не по тем причинам, о которых вы думаете. Из-за смерти одного человека.
Серена, вот как ее зовут, вдруг вспомнил я. Серена Вандельер. Звучит. Несомненно звучит.
Я предложил снять пальто. Мне показалось, что она уступила без желания.
— Вам холодно? — спросил я, играя роль заботливого старого джентльмена. Она покачала головой. Возможно, без такого защитного отеческого укрытия чувствует себя менее уверенно. Хотя должен сказать, что меня впечатляет ее непринужденная манера. Это исходящее от нее невозмутимое спокойствие несколько выводит из равновесия. Нет, «исходящее» — не то слово,
— Да, — заметил я, — невозможно выразить словами, до чего бывает не по себе, когда вот так вдруг оказываешься в центре людского любопытства.
Она рассеянно кивнула, явно думая о чем-то другом. Для журналистки она вела себя довольно необычно.
Тем не менее мы непринужденно уселись друг против друга у камина со стаканами в руках, с вежливым дружелюбием помолчали, как двое путешественников за коктейлем, перед тем как перейти к столу в кают-компании; они знают, что впереди уйма времени, чтобы познакомиться поближе. Мисс Вандельер с неподдельным интересом, ничуть не подчеркнутым, разглядывала фотографии на каминной полке: отец в гетрах, Хетти в шляпке, Бланш и Джулиан в детстве, смутно помнившаяся родная мама в шелковом платье с задумчивым взглядом. «Мои близкие, — сказал я. — Несколько поколений». Она снова кивнула. Стоял один из изменчивых апрельских дней, над городом медленно плыли огромные серебристо-белые айсберги облаков, чередуя ослепительный свет с хмурыми сумерками. В этот момент солнечный свет вдруг словно выключили, и мне на какое-то мгновение почему-то захотелось плакать, наверняка фотографии были одной из причин. Тревожный признак и весьма неожиданный, ибо до сих пор я не отличался плаксивостью. Когда я плакал последний раз? Разумеется, когда умер Патрик, но это не в счет — что касается слез, смерть не в счет. Нет, думаю, последний раз я по-настоящему плакал, когда ехал к Вивьен утром после побега Боя и Сурового Скотта. Бешено гоня машину по Мэйфер с включенными «дворниками», я вдруг понял, что плохо вижу не из-за дождя, а из-за соленых слез. Конечно, я был пьян и страшно напуган (казалось, что игра окончена и всех нас скоро накроют), но до такой степени потерять над собой контроль… Я был потрясен. В тот день я узнал много удивительного, и не только о своей предрасположенности к слезам.
Лицо мисс Вандельер приобрело землистый цвет, она зябко ежилась в кресле. «Да вы озябли!» — воскликнул я и, несмотря на ее протесты и заверения, что ей вполне уютно, опустился на колено, отчего она испуганно отпрянула — должно быть, подумала, что я собираюсь стоя на коленях выложить последние ужасные признания и взять с нее клятву хранить их в тайне, но я всего лишь намеревался зажечь в камине газ. Всосав пламя спички, камин удовлетворенно пыхнул, засветилась тонкая проволочная филигрань, позади дымчато зарозовел декоративный задник. Я весьма неравнодушен к таким вот техническим мелочам: ножницам, консервным ножам, подвижным настольным лампам, даже к смывным бачкам в туалете. Неоцененные опоры цивилизации.
— Почему вы этим занимались? — спросила мисс Вандельер.
Я в это время был занят тем, что кряхтя преодолевал коленопреклоненность — одна рука на дрожащем колене, другая на пояснице — и чуть не шмякнулся на мягкое место. Но далее в данных обстоятельствах вопрос был оправданным. Странно, что задать его не додумался ни один из ее коллег. Я, смеясь, взобрался в кресло и покачал головой.
— Почему? Да всё ковбои и индейцы, моя дорогая, всё они. — В некотором отношении так оно и было. Поиски острых ощущений, желание избавиться от скуки: по сути дела разве это не самое важное, несмотря на все высокопарные теоретизирования? — И конечно, неприязнь к Америке, — добавил я, боюсь, несколько заезженное объяснение; бедные янки сегодня стали довольно потрепанным пугалом. — Вы должны понять, что многим из нас американская оккупация Европы казалась не меньшим бедствием, чем победа Германии. По крайней мере нацисты были явным, очевидным врагом. Говоря словами Элиота, злодеями, вполне достойными проклятия. — Одарив ее мимолетной улыбкой — дескать, мудрая старость ценит начитанную молодежь, я встал со стаканом в руке и подошел к окну: залитая солнцем черепица, кегельбан из почерневших дымовых труб, телевизионные антенны, похожие на беспорядочный алфавит с преобладанием буквы «Н». — Во имя защиты европейской культуры…
— Но вы же, — невозмутимо прервала меня она, — были шпионом еще до войны. Не так ли?
Знаете, такие слова, как «шпион», «агент», «шпионаж», я всегда воспринимаю болезненно. В моем воображении они связаны с сомнительными тавернами и темными ночными закоулками, с крадущимися мужскими фигурами, сверкающей сталью кинжалов. Себя я никогда не относил к этому темному миру лихих людей. Вот у Боя, у того действительно было что-то от Кита Марлоу, а я даже в молодости слыл большим занудой. Я был нужен, чтобы подгонять остальных, приглядывать за ними, утирать носы и смотреть, чтобы случайно не попали под машину, так что не перестаю спрашивать себя, действительно ли я очень уж многим жертвовал… Полагаю, надо сказать «ради дела». Неужели растратил жизнь на добывание и проверку пустяковой информации? От одной этой мысли становится не по себе.
— Знаете ли, прежде всего я был знатоком искусства, — ответил я, поворачиваясь от окна. Опустив плечи, она смотрела на бледное пламя газового камина. Кубик льда в моем стакане со стуком раскололся. — Если для меня что-нибудь вообще значило, так это искусство. В студенческие годы я даже пробовал стать художником. Правда. Писал скромные натюрморты, синие кувшины с яркими тюльпанами и всякое такое. Один из них даже осмелился повесить у себя в комнате в Кембридже. Приятель, взглянув на него, объявил меня самым изысканным дамским художником после Рауля Дюфи. — Конечно же, это был Бой с его уничтожающей ухмылкой во весь рот. — Так что, милая моя, перед вами такой же неудавшийся служитель искусств, какими были многие другие отъявленные негодяи: Нерон, добрая половина семейства Медичи, Сталин, это неописуемое чудовище герр Шикльгрубер. — Было видно, что последнее имя ничего ей не сказало.