Неприкаянная. Жизнь Мэрилин Монро
Шрифт:
Соблазн бросить вызов велик, но подобный разговор – полное безумие, он невозможен даже в кабинете врача, поэтому ты просто качаешь головой:
– Нет. Мне просто на самом деле нравится читать.
Похоже, ты ее заинтересовала. Похоже, ты ей даже нравишься. Быть может, поэтому ты приходишь к ней снова и снова? А ведь вначале, как предполагалось, речь пойдет о твоей актерской игре и подготовке. О том, как пробудить чувства, которые сидят внутри тебя. Пройти через пережитое. Вспомнить, как все было. Но с самого начала имело место небольшое противоречие: какой смысл «лечить» прошлое, если именно боль тебе и нужна?! Весь процесс, скорее, сводился к локализации боли и доступе к ней. Но по мере того как вы продолжаете, и она идентифицирует эту центральную тему одиночества, она меняет план, поскольку искренне считает, что может помочь тебе. Она хочет добиться,
– Секс, – говорит она. – Следует ли нам поговорить о сексе?
– А это необходимо?
– Это доставляет вам дискомфорт?
– Секс?!
– Нет, – говорит она с улыбкой (на мгновение отказавшись от профессионально-каменного выражения лица). – Я имею в виду: разговор об этом.
Но что тут сказать? Ты всегда ощущала себя сексуальной. Даже будучи маленькой девочкой. Сколько ты себя помнишь, сексуальность всегда была сутью твоей жизни, такой же частью тебя, как и любая другая физическая функция. Но, возможно, ты сделала ошибку, когда смешала ее с сексом, и это, похоже, всегда вызывает разочарование, поскольку ты понимаешь, что трах (ничего, что я использовала такое слово?) на самом деле почти не имеет отношения к той сексуальности, которую ты ощущаешь в себе. А может, дело в том, что это чувство очень личное, и тогда как годами все эти парни и мужчины, которые видели твою сексуальность, пытались заполучить ее, потрогать, обладать ею, странным образом случалось так, что секс у тебя был в те самые моменты, когда сексуальность полностью отключалась. Может, прозвучит грубо, но ты, должно быть, понимаешь, как проститутка может заниматься этим изо дня в день, ничего не чувствуя…
– Вы бы описали это как страх близости? – спрашивает она.
– Нет, – отвечаешь ты. – Быть может, как страх не иметь близости.
– Я хотела бы вернуться к мысли насчет «проститутки».
– Пожалуйста.
– Скажите, вступая в сексуальные отношения, вы не чувствуете себя немного проституткой?
– Вовсе нет.
– Вы не могли бы развить свой ответ? Чтобы я поняла.
Ты откидываешься на спинку кушетки. Комната сжимается. Тебе стоит огромного труда сдержаться. Разве ты не намекнула, что не хочешь об этом говорить, когда она только подняла тему? Не подход ли это к разговору о подавлении? О твоем кузене Бадди, изнасиловавшем тебя, когда ты жила в его доме? О старике Мэне Годдарде, лапавшем тебя при каждом удобном случае? О мальчиках в школе? Неторопливый марш к диагнозу, что ты замкнулась сексуально, чтобы защитить себя от мучительных воспоминаний? Но опять же (этого ты сказать не можешь) – это не вопрос для обсуждения. То, что было, было с Нормой Джин. И ты не возражаешь против того, чтобы ненадолго выставить эмоции напоказ, если они помогут с будущей ролью. Но доктор смотрит на тебя так, словно ждет чего-то, и ты рассказываешь ей историю, которую услышала когда-то от одного фотографа. То был «левый» заказ, арт-проект, он снимал проституток у границы с Тихуаной. И в комнате мотеля спросил у одной женщины, можно ли сфотографировать ее на простыне, потому что раньше она фотографировалась только на покрывале. Она посмотрела на него. Напряглась. Покачала головой. Даже помахала пальцем. Нет, сказала проститутка. На покрывале – это для клиентов, на простыне – для себя.
Мэрилин. Она продолжает произносить это имя. (Мэрилин. Мэрилин. Мэрилин. Мэрилин. Мэрилин.)
– Мэрилин,
– Последнее ведь не вопрос, не так ли?
– Я говорю просто, что мы должны проникнуть внутрь. Продолжить погружение в Мэрилин, чтобы выкорчевать эти элементы прошлого.
Тебе хватает такта сдержать улыбку. Ты не хочешь ее обидеть, потому что опять же она тебе по-своему даже нравится и тебе нравится, что ей нравишься ты. Но улыбка просится всякий раз, когда она говорит про Мэрилин и ее прошлое. Быть может, потому что прошлому Мэрилин всего несколько лет? Быть может, потому что существует целый штат служащих, призванных создать прошлое Мэрилин? Или потому, что это прошлое на регулярной основе создается вот уже сколько недель в этом самом кабинете? И потому, что, как и Норма Джин, в какой-то момент не очень далекого будущего Мэрилин, как тебе кажется, перестанет существовать, и вместе с ней уйдет все ее прошлое?
Приехав в Нью-Йорк, ты на первых порах пользовалась псевдонимом Зельда Зонк – чтобы не привлекать внимание при предварительном бронировании. Тебе не трудно представить себя сидящей через пару-тройку лет в этом кабинете, копающейся в грязи, пытающейся вырвать корни прошлого Зельды, слушающей, как Зельде Зонк напоминают, что если мы не чувствуем себя одинокими, то, скорее всего, пребываем на пике одиночества.
Весна 1956-го: Актерская студия, Нью-Йорк
До ее первой сцены в Актерской студии остается менее часа. Она ждет возле подмостков, стараясь не поддаться дурным предчувствиям. Сцена – эпизод из пьесы Юджина О’Нила «Анна Кристи», в нем заняты двое: у нее роль Анны Кристи, у Морин Степлтон – Марти Оуэн. Как обычно, мистер Страсберг не забывает подчеркнуть, что сцена, как и все в этой театральной лаборатории, – это проработка и эксперимент, и ее не следует воспринимать как «просмотр» или «прослушивание»; лаборатория – это «защищенная среда».
Она уже чувствует на себе десятки критических взоров. И хотя она знает, что многим из присутствующих действительно любопытно увидеть, чему она научилась, большинство, похоже, хотят получить подтверждение тому, что она не научилась ничему.
К ней подходит Морин. Она тоже нервничает. Она ниже Мэрилин, но иногда на ее фоне маленькой выглядит именно Мэрилин. Морин очень хорошо развита физически – этакая крепышка, – что уравновешивается контрастной уязвимостью, прочно укоренившейся на ее лице херувима.
– Почти готова, – говорит Морин, нервно переминаясь с ноги на ногу.
Почти готова.
Сколько раз они ни репетировали эту сцену в последние недели, Мэрилин постоянно допускала ошибки. И дело отнюдь не в неспособности понять героиню или контекст. Она учила пьесу каждую ночь. Обсуждала ее с одногруппницей Джанни Кармен за чашкой кофе в кафе на углу. Говорила о ней с Артуром в квартире на Саттон-плейс, где они разбирали пьесу по частям – как структурно, так и тематически, и даже проходились по другим сценкам, в которых Артуру доставалась роль старика Криса. И только на репетициях студии слова вылетали у нее из головы. Морин предложила кое-какие старые актерские трюки – переписать весь текст от руки или просто оставить его на столе, стоящем на подмостках. Мэрилин не знала, что из этого может сработать. В тишине, когда рядом никого не было и она не пыталась ничего представить, все получалось само собой. Слова сами приходили в голову, выразительные и поэтичные, словно она слушала, как их читает кто-то другой. Но как только начинала думать, видеть себя на сцене, слышать, как скептики перешептываются, мол, театр – это вам не кино, все реплики моментально вылетали из головы.
Они с Морин сделали все, чтобы не превратить сцену в спектакль – меняли даты, писали на доске другие имена, – но как только зал начал наполняться людьми, никогда не посещавшими лабораторные занятия, стало ясно: это будет тот самый цирк, которого они так надеялись избежать.
– Иногда, – произносит Морин, – нервишки начинают сдавать ровно в тот момент, когда подходит твоя очередь.
Она не разговаривает – просто говорит. Почти болтает:
– Они в твоем теле. Глубоко внутри. Там, где трясутся кости. Но вся твоя нервозность выскакивает наружу, как только поднимается занавес. Как пузырь – хлоп и нет.