Непрочитанные письма
Шрифт:
— Нет, Васильич. Не понимаю. Разные это вещи.
— Разные? — нараспев протянул Китаев. — Ну уж нет. Все тут повязано. Всё.
В Новый Уренгой я добрался тогда довольно странным изломанным маршрутом — транзитный самолет из Тюмени, подсев в Сургуте, отправлялся далее не в Новый Уренгой, а в старый, но в том усмотрел я некий знак судьбы: именно со старого Уренгоя начались в мае 1972-го тюменские мои дороги...
Река в ту весну разлилась просторно, от аэропорта до поселка вездеход полз, старательно толкая впереди себя грязноватый вал, в котором перемешалась пена, взбаламученный песок, сорванные половодьем ветви я листья карликовых берез; временами тяжелая мощная машина ухала в глубокие промоины и, беспомощно раскачиваясь на собственной волне, едва не черпая бортами густую мутную жижу, сторожко плыла вперед, включив маленький, почтя игрушечный для такой махины водный движитель, пока не нащупывала траками ускользнувшую
Потом мы улетели на Р-25 — разведочную буровую на крутом берегу Арка-Есета-Яхи, — все, о чем спустя неполный десяток лет заговорит печать, радио, телевидение целой планеты, начиналось здесь, тогда мы не осознавали этого, — вернувшись в поселок и встретившись с начальником Уренгойской нефтегазоразведочной экспедиции Василием Тихоновичем Подшибякиным, жадно слушали его исполненные сдержанной страсти рассказы о будущем, еще не понимая, что будущее уже настало, и Лехмус, снявший бурильщика Саню Анищенко в обыденный миг подъема очередной партии керна, снял, быть может, раннее утро сегодняшней славы Уренгоя. Подшибякин говорил и о будущности поселка, по-прежнему продолжавшего свое неподвижное плавание в правобережном разливе Пура, и нам с Лехмусом, как зачарованным слушателям шахматного клуба в Васюках, воображение рисовало фантастические полотна, причем Лехмус, как он признался позднее, неизменно включал в облик грядущей столицы тюменского приполярья усмиренные гранитом воды Пура, обтекающие высокие и приглядные дома. Василий Тихонович Подшибякин работает сейчас в Салехарде, начальником треста «Ямалнефтегазразведка», с одним из его сыновей, инженером-геологом, я встречался на Харасавэе; про опыт бурильщика Александра Анищенко пишут в газетах и рассказывают специальные выпуски плакатов, — в Сургуте, перелистывая подшивку местной газеты, я наткнулся и на его статью, в которой он вспоминает своих товарищей, только городу на правом берегу Пуза подняться не было суждено — столицу нового месторождения решено было строить на левобережье, километров на сто к востоку от старого Уренгоя...
На этот раз от аэропорта до поселка я доехал по вполне прозаической дороге в обыкновенном рейсовом автобусе, поселок переменился мало, конечно, добавилось в нем домов, но ощущение было такое, будто приостановилось здесь все, притаилось, замерло на полуслове. Между правым берегом Пура и речным портом на левом курсировал шустрый, начиненный звуками старинных фокстротов «омик», ну, а там, на заправочной площадке для вертолетов, мы объединили усилия с бойким технологом Мишей, пошушукались с одним командиром, с другим — и через полчаса шагали по скрипящему песку к бетонке, связывающей аэропорт Ягельный с Новым Уренгоем, и Миша говорил мне, стараясь придать своему еще неустойчивому голосу сиплую, натруженную густоту бывалого северянина: «Вишь? Все мы можем. Раньше здесь было что? Тундра. А теперь что? Пустыня. Вот так-то», — под ногами хрустел, свистел и повизгивал песок.
Спустя еще полчаса я стоял в коридоре двухкомнатной квартиры, хозяева которой уехали в отпуск, а вокруг меня с грохотом, сотрясавшим не только весь многоэтажный дом, но и окрестную тундру, превратившуюся в пустыню, прыгал сын — он давно перерос меня и потому не решался броситься на шею, только скакал рядом и тихонечко поскуливал; в глубине коридора, прислонясь к косяку дверей, застенчиво улыбалась Марина, второе лето подряд сын мой и его сокурсница приезжали на практику в новоуренгойскую газету. Вырваться сюда в тот первый год у меня не получилось, и лишь из письма старого своего приятеля Лени Костылева, обосновавшегося в Новом Уренгое собкором «Тюменской правил», я узнал немного о том, как складывались у практикантов первые слова о «моем Севере»; сын всегда был речист, как фильмы Гриффита, да и у невесты его запас слов, как мне казалось тогда, исчерпывался междометиями, — словом, из их собственных рассказов я почерпал немного. Я читал вырезки из газет с их заметками, странно было находить в них знакомые слова и описание знакомых процессов — бурение, спуск, подъем инструмента,
— Знаешь, какая есть у меня мечта? — сказал сын, когда волна беспечного веселья отхлынула, оставив на сыром песке скользкие водоросли вечных вопросов и окатыши расхожих слов. — Чтобы рано утром мы вышли с тобой на уголок, дождались попутной машины, которая пойдет до «десятки», и поехали.
— Хорошо, Серый.
Рано утром мы встали на углу возле столовой, Сергей придирчиво всматривался в номера грузовиков и отвергал «Уралы» один за другим — этот идет до первого свертка, тот в поселок украинских буровиков, тоже недалеко, третий негож, четвертый... Наконец, он выбрал подходящую, или, по его словам, «приколистую», машину, мы влезли в жаркое пыльное чрево вахтового «Урала». Ехали долго, каждые десять километров минуя УКПГ — установки комплексной подготовки газа (я уже догадался, что таинственная «десятка», намеченная сыном в качестве конечного пункта пути, есть самая дальняя установка — УКПГ-10). До нее мы не добрались самую малость; выскочили из машины у мелкой речушки, знаменитой лишь тем, что, по утверждению старожилов, здесь проходит Полярный круг; думаю все же, что это легенда — слишком велико желание привязать воображаемую параллель к какому-нибудь приметному объекту; Сергей пострекотал кинокамерой, мы перешли мосточек и отправились на буровую — прыгая с «Урала», я заметил ее слева от дороги, за редкой полоской чахлого леса.
Здесь властвовали вышкари, шел монтаж, посверкивала осыпь сварочного агрегата; сын покосился на меня, видимо ожидая, что я разыщу мастера и начну расспрашивать его, как, почему, когда и зачем, но я молчал, и он, вздохнув, вытащил мятый блокнот и принялся «брать материал». В его беседы я не встревал, только вслушивался в вопросы и ловил себя на мысли, что интересует меня вовсе не то, что он спрашивает, а как он это делает; набор вопросов был, пожалуй, достаточно полон — и про работу, и про быт, и про биографию, и про обеспеченность техникой, вряд ли я умел в первой или второй своей командировке расспрашивать людей столь подробно, дотошно и разносторонне, — и все же не в этом, не в этом, не в этом дело, правильно подобраны вопросы или нет, главное в другом — станут и для него эти люди и эти края дорогими, близкими, своими; не мог я понять этого ни по расспросам, ни по заметкам сына в маленькой местной газете...
— Послушай, — сказал он, когда мы возвращались обратно к бетонке. — Сейчас мы с Мариной собираем материал для большого очерка, наверное, полполосы нам под него дадут. А заголовок придумали знаешь какой? «Обитаемый остров»! — Сын поглядел на меня с замочной улыбкой, явно вкладывая в эти два слова куда больше смысла, нежели я сумел уловить.
— А-а...
— Да это же ты название нам подсказал! — с неожиданной обидой произнес сын. И процитировал несколько строк из вуктыльского моего сочинения: — «Летом буровые становятся островами, обитаемыми, но недосягамыми, и окрестные болота, впитав в себя снег, открывают взору связки притопленных труб, ржавые контейнеры, цементные монолиты и бентонитовые изваяния, вечный страх бездорожья порождает и вечную привычку — запасаться всем, чем...»
— А-а...
— Но понимаешь, сколько тут неустройства! — сказал сын. — И со снабжением. И дома абы как ладят. Видел железную дорогу? Полторы тыщи кэмэ пыхтели, ее волоча, начали строить, когда Нового Уренгоя и в помине не было, а когда сюда подвели — умудрились город пополам ею рассечь... Ведь об этом тоже надо писать, да?
Я был изрядно растерян от неожиданного для меня красноречия сына; нет, стоило, стоило забраться вместе за Полярный круг — хотя бы ради того, чтобы ощутить тепло крохотного огонька, чтобы начать понимать друг друга — не то что в долгих, изматывающих и бесплодных спорах в тесной квартирке напротив Савеловского вокзала; ответил я не сразу:
— Конечно, Серый. Обо всем надо писать — о хорошем и о дурном, о прекрасном и омерзительном. Только, знаешь, есть одно правило: писать можно, лишь когда испытываешь сострадание, — и нельзя позволить ни единому слову вырваться на бумагу, если на нем хотя бы крохотная тень злорадства или равнодушия. Постарайся понять этих людей. Не ищи злой умысел в их просчетах, не торопись осуждать промахи — попробуй понять, откуда, как и почему возникают ошибки. Вероятно, для этого необходимо лучше, ближе знать то, о чем ты собираешься писать... Понимаешь, что я имею в виду?
— Понимаю.
— Дорого бы я дал, Серый, чтобы ты действительно понял это...
Обратно мы добирались на перекладных; уже вблизи от города проехали узкий горбатый мост, внизу мелькнул песчаный холмик с самодельным обелиском, и ель рядом росла — внезапная в этой расквашенной пустоши.
— Кто здесь погиб? — спросил я. — Шофер?
— Катерник, — ответил водитель.
Какие катера могут плавать по этой речушке, да и не речушке вовсе, а так, ручейку, не успел подумать я, как водитель пояснил: