Непрочитанные письма
Шрифт:
— Добро бы просто бич. Но главный! — грозно прорычал Толик. И спросил: — Ты надолго?
— Послезавтра улетаю.
— Значит, завтра на речку махнем. Годжа машину купил — вот и махнем. Я тут отличное место знаю!
Место и в самом деле было красиво, красота его не била в глаза, а медленно входила в душу. Мы неторопливо развели костерок, устроились рядом — Годжа, Толян, я — говорили вполголоса, вспоминали подробности когдатошнего харасавэйского лета — я-то никогда его не забуду, а для них оно — одно из многих, прошедших чередой, однако и в их сердцах то лето как-то отложилось. Мы смотрели в изменчивый огонь, говорили или молчали, я думал о сыне, о том, как трудно сложился для него первый год самостоятельного бытия, и о том, что ведь это же я, своими руками вытолкнул его за порог дома, теперь тревожусь за него, корю себя и снова тревожусь и снова корю и повторяю слова, которыми заканчивается книга «Человеческие качества»: «Главное в каждом из нас и в нашей жизни — это узы любви; ведь только благодаря им наша жизнь перестает быть кратким эпизодом и обретает смысл как часть вечного». И опять я думал о друзьях, с которыми свел меня Север, о тех, с кем удалось повидаться, и о тех, кого уже не встречал давно, и вот об этих, с кем сижу сейчас рядом у догорающего костерка, — как хорошо, что вы есть, и как знобяще жалко, что я не умею сказать
— Ну что — пора? — спросил Годжа, поднимаясь с корточек и разминая затекшие ноги. Он подбросил ключи, поймал их, сказал: — Пойду, прогрею мотор.
— Пора, — отозвался Толян.
Пора, мой друг, пора...
ЧЕСТНОСТЬ, ЧЕСТЬ, ОТЕЧЕСТВО
Когда вскрывается Обь и вслед за тяжелым ледоходом распластывается на полкрая; когда стремительная и безучастная к окружающей жизни вода несет на себе сорванные с причалов катера и бударки, балки и уборные, строительный брус и горбыль; когда с залитых всклянь пойменных берегов сползают на дно бетонные панели, буровые трубы, мешки с тампонажной глиной и цементом, нерадиво и наспех сваленные минувшей осенью; когда с высоких яров у прижимов рушатся безвозвратно хантыйские капища и почернелые кресты печальных погостов... — с неудержимой мощью плывет полая Обь, вскидываясь яростными волнами под встречными ударами северного ветра.
С этой ошеломляющей взгляд картиной более всего, пожалуй, сравнимо развитие Западно-Сибирского нефтегазового комплекса: тот же неудержимый замах, та же неукротимая мощь, та же безучастность к проблемам и судьбам людей, плывущих в общем слитном потоке, питающем державу, ее ближние и дальние окрестности.
Юрий Калещук взял на себя нелегкий труд приблизить к нам людей, стоящих у истоков нефтяных и газовых магистралей, ввести в круг их проблем, понудить нас — не подберу иного слова — понять и почувствовать, какой ценой даются им победоносные «миллионы тонн» в «миллиарды кубометров», играющие едва ли не решающую роль в экономическом потенциале страны и. следовательно, в нашей с вами жизни. Впрочем, может быть, я и не прав. То есть «приблизить», «ввести» — все это так, по, вчитываясь в эту книгу, отрываешься невольно от страниц, сверяешь с прочитанным свой опыт в судьбу, и все отчетливее звучит в глубине души голос, говорящий о долге и чести. Не часто, согласитесь, возвращают вам первородный смысл столь затверженных, но таких необходимых слов. Заметим, слово — то же дело: в этом Калещук непоколебим. Оттого, возможно, так сильно его тяготея не к документу, к невымышленной правде жизни, конкретным делам и реальным людям. Эта документальность, однако, весьма относительна я имеет, видимо, большее значение для самого автора, полагающего, что наша жизнь не менее драматургична, чем художественный вымысел. Действительно, что нам, читателям, говорят имена Годжи, Толина, Петра Метрусенки, Макарцева и десятков иных рабочих, инженеров, начальников управлений, вертолетчиков и снабженцев? Какое имеет для нас значение, придуман или нет некий буровой мастер, ставший секретарем обкома? Для Калещука — безусловно, природа его литературного дарования, воспитанного журнальным почерком, такова, что каждое движение героя он сверяет не со своими представлениями о нем, но непременно с реальной жизненной коллизией. И верно, как часто, даже в лучших образцах вашей беллетристики, искушенный читатель с понимающей усмешкой прочитывает жесткую конструктивную схему или ловит писателя за руку на авторском произволе. Своей книгой, помимо всего прочего. Калещук пытается опровергнуть эту опасную и, увы, застарелую тенденцию, противопоставляя ей свободную форму, которую я назвал бы публицистическим романом.
Тяготение именно к такой форме — или методу? — постижения и отражения действительности отнюдь не авторская прихоть или некий литературный изыск. Во-первых, она — эта форма — позволяет писателю вести с нами доверительный разговор в необычайно широком диапазоне социальных частот. Дает поистине кинематографическую возможность чередования различных планов Не сковывает хронологически, и. таким образом, время, выступая как функция естественной человеческой памяти, не влачится за действием. но само активно его формирует. Наконец, она органично вводит в круг главных действующих лиц самого автора: общение с ним неизбежно вызывает ответную реакцию, активный анализ своего собственного мировоззрения, выбор собственной позиции.
Пользование подобной формой должно, на мой взгляд, удовлетворять некоторым обязательным условиям. Прежде всего это профессиональное знание предмета исследования, ибо всякая поверхность. внешняя похожесть воспринимается нынешним читателем резко и негативно Во вторых, ясное понимание диалектической связи любых проявлений бытия с общими проблемами
С этого и начнем. Год за годом наблюдая своих героев — помбуров и буровых мастеров, диспетчеров и технологов, Калещук сперва откроет для себя, что бойкое и даже талантливое перо еще не гарантирует постижения правды Лишь ощутив в обожженных ладонях сокрушительную дрожь буровых штанг, вкусив полярного зноя в сквозном «фонаре» буровой вышки, он поймет на всю жизнь, что «видеть, как работают другие, это вовсе не то, что работать вместе с ними». Удивительны эти страницы, полные тяжелого черного труда, заляпанные буровым раствором, забитые цементной пылью, оскальзывающиеся в разношенных кирзухах на обмыленных графитом еланях буровой, но и наполненные таким яростным вдохновением, когда все идет путем, и сама работа подстегивает смену, как тугой ветер Карского антициклона. Вы замечали за собою, какое это наслаждение — видеть слаженную мастеровитую работу? Но рассказать о ней без сахаринного привкуса со стороны невозможно — только изнутри! Знание это бесценно, однако оно означает лишь обретение личного права говорить от имени работающих людей.
Мужчина, а Калещук пишет про мужчин, оценивается в нашем обществе по своему отношению к труду Как бы не девальвировалось порою это понятие, истинное мастерство всегда будет одолевать алчный прагматизм и животную способность к социальной мимикрии. Самые высокие чины, должности и награды вызывают и народе только злое или снисходительное презрение, если они не подтверждены действительно честным делом. Его герои работают честно, по и это лишь еще одно приближение к правде
«...Господи, — горько признается он, — как скудны и самонадеянны были открываемые мною миры, как обделены душой и как прямолинейны, сколь много я не видел, не замечал, не желал замечать, старательно выкорчевывал из себя, как непростительную слабость, как корь, как юношеский грех».
Автор строг к себе, но он не договаривает до конца: непростительные юношеские слабости безжалостно искоренялись, в самонадеянная прямолинейность бестрепетно насаждалась сверху вполне взрослыми людьми, осуществляющими ту самую жесткую политику директивной экономики, которую партия на XXVII своем съезде охарактеризует как экстенсивную. И тем самым подведет черту под целым этапом исторического развития страны, важнейший регион которой без малого пятнадцать лет изучал писатель, шаг за шагом мучительно приближаясь к правде. Правда же состояла в том. что в процессе безудержного наращивания темпов прирост добычи достигался преимущественно за счет привлечения все новых и новых масс рабочих. Роль производительности труда — этого чувствительнейшего показателя экономического здоровья любого хозяйства — в десятой и одиннадцатой пятилетках была сведена практически к нулю. Без малого пятнадцать лет. половину рабочего срока человеческой жизни, герои Калещука, ставшие его друзьями, первопроходцы и пионеры освоения Западной Сибири, своим трудом одолевали этот становящийся хроническим недуг. Но беда была в том. что. ставя перед собой самые высокие задачи и замахиваясь на самые дерзкие инженерные решения, они ввинчивали в родные недра рекордные погонные метры бурения в условиях раздрызга иного, скомканного, сляпанного кое-как технологического процесса «Дадим Родине...» — кричали плакаты, и они давали, не щадя себе, погибая при газовых выбросах, но и неся в себе гордое чувство людей, которые здесь потому, что могут! Могут, чувствуя при этом, пока лишь чувствуя, во еще не осознавая, сколь опасны социальные последствия кризисных явлений в отечественной экономике.
Заслуга писателя-публициста Юрия Калещука заключается, на мой взгляд, в том. что он увидел и показал, сколь неразрывны экономика и мораль, сколь болезненно и жестоко неразвитая примитивная инфраструктура мстит за себя несовершенством технологии, спонтанными провалами плановых заданий и нравственным надломом людей.
Привыкшие в последние десятилетия к бездумному подчинению, мы с вами склонны недооценивать силу социальной инерции. Многим по-житейски представляется, что смена политического знака, провозглашение гласности и критики вместо умолчания и парадности, введение качественных показателей вместо количественных, призыв к интенсивным технологиям вместо безудержной экстенсивной практики уже и есть некий чудесный результат, как если бы мы тронули выключатель и сразу залили светом наше жилище. Увы, прошлое ежечасно, ежесекундно настигает нас сегодня, или, как говорят Калещук, прорастает в будущее.
Разберем это подробнее.
Автор застает своих героев в разгар девятой пятилетки. Уже оторвавшись от отчего дома и еще не обжив толком нового для себя пространства, они. как птицы на пролете, сгрудились на зыбком гнездовье посреди Самотлора — под ними настил буровой и девять метров забутованного торфа. Пока им все едино — рабочий балок или общага, еще снисходительны к женатым их боевые подруги, все они молоды, азарт захлестывает их. Буровой мастер Виктор Китаев умело зажигает ребят — достать бригаду Лёвина, имя которого у всех здесь на слуху, и они бросаются вдогон, гордые уж только тем, что посмели замахнуться на мировые рекорды проходки, ревнуя других и друг друга к уровню сноровки, мастерства и близившейся им скорой славе. С изумлением замечает писатель, что здесь, на Самотлоре, обесцененные газетными штампами слова «означают реальные отношения между людьми, по-прежнему приносят радость и причиняют боль, порождают азарт и смятение, унижают и возвышают». Несколько легковесно воспринимая жажду самоутверждения как некую самодовлеющую ценность, с открытой душой входят он в это малое пространство, где царствуют бурильщики и ликуют юные помбуры, где колдует над скважинами томящийся дерзкими замыслами технолог Макарцев, ревнитель их братства и чести. Но вот, сначала как бы в пол взгляда, а затем все более отчетливо Калещук видит, что буровой мастер Китаев, в котором уже проглядывает будущий партийный работник, хотя и использует отменно свои комиссарские способности, занят в основном оголтелой руганью с диспетчерской службой и рысканьем по складам за всякой технической нужностью в ущерб своим прямым функциям инженера. Что технологические замыслы Макарцева, его поиски оптимальной организация работ натыкаются на глухую стену равнодушия, и срывающийся от отчаяния его голос, в сущности, неразличим в реве медных труб, славящих Самотлор. Что со свистом пробуренные рекордные скважины из-за технологических просчетов выходят из строя, так и не послужив толком для нефтедобычи. Что все возрастающие плановые задания не обеспечены необходимым запасом оборудования, инструментов, материалов, а люди, работающие на износ, — кровом в столом, яслями и школами. горячей водой и нормально действующей канализацией. Но разве наша жизнь исчерпывается одной только работой? И рушатся человеческие жизни, сгорает вместе с письмами несостоявшаяся любовь, гаснет вера, истончается надежда.