Неровный край ночи
Шрифт:
Когда ему удается дойти – вернее, доковылять через поток этих пугающих опасений, которые словно путами обматывают его лодыжки, – до ее столика, Антон приветственно приподнимает шляпу: «Добрый день, meine Dame [7] . Вы, случаем, не Элизабет Гансйостен?»
Она моргает один раз.
– Я Элизабет Гансйостен Гертер. – Голос у нее чудесный, ровный и глубокий, пусть даже она пользуется им как мечом. Она наклоняется, чтобы пожать руку Антону. – Вы Йозеф Штарцман?
7
Сударыня (нем.).
– Да,
Она жестом приглашает его присесть на другое кованное железное кресло. Онемевший, с колотящимся сердцем, он садится.
– Еще раз спасибо, что откликнулись на мое объявление.
Она поднимает чашечку, перемещает ее из одной руки в другую и снова ставит на стол. Он никогда прежде не видел женщину, которая так владела бы собой, но чашка выдает ее затаенное беспокойство, – тем, как она переходит из руки в руку, а количество содержимого не уменьшается.
Он снова улыбается, изо всех сил стараясь успокоить Элизабет.
– Не стоит. Я, кстати, взял с собой ту самую газету.
Он извлекает ее из-под пиджака и кладет на стол между ними – католическое издание «Esprit», которое он вез с собой из Штутгарта. Газета заметно тоньше, чем в предыдущие годы, – экономия бумаги, не говоря уже о подавлении голосов католиков, – но, по крайней мере, аккуратно сложена.
– Просто на случай, если бы я вас тут не нашел, и мне пришлось бы доказывать, что я не сумасшедший, всем тем женщинам, к которым бы я обращался. «Простите, вы не Элизабет? А вы не Элизабет?» – он смеется.
Ее плотно сжатые губы дают понять, что повода для шуток нет.
– Почему бы вам не найти меня здесь?
Он перестает смеяться; он почти благодарен за повод прекратить.
– Не важно. – Он предпринимает еще одну попытку обаять ее своей улыбкой. Рано или поздно это сработает. Он в этом убежден. – Я рад, что вы согласились встретиться со мной.
– Это я рада, – отвечает она скорее деловым тоном, нежели благодарным, – вы проделали такой путь.
– Поездка на поезде была приятной. Деревня прекрасная. Чудесный сельский уголок. Вы, конечно, упоминали это в тех двух или трех письмах, которыми мы обменялись, но я не мог оценить прелесть этого места, пока не увидел его сам.
– И вы нашли, где остановиться?
«На случай, если я все-таки приму решение не в вашу пользу», – говорит ее резкая манера вести разговор.
– Да, господин Франке сдал мне комнатку над магазином.
Только теперь наконец выражение ее лица смягчается – лишь на миг, когда один уголок ее рта слегка поднимается. Это очень неопределенная улыбка, и в ней есть какая-то болезненная веселость. Но даже она показывает крошечный просвет в сплошной броне, и даже столь слабая разрядка напряжения успокаивает Антона.
– Бруно Франке? – уточняет она. – Бруно M"obelbauer. Так его зовут дети.
Прозвище означает «Мебельщик» и располагает к себе своей простотой.
– Ваши дети… Расскажите мне что-нибудь о них, пожалуйста. Вы, конечно, упоминали их в письмах, но мне хотелось бы знать больше.
Он уже принял решение полюбить этих Lieblinge [8] , оставшихся без отца, несмотря на то, что почти ничего ему не было известно об их характерах.
Большинство женщин оживляются, когда речь заходит о детях – неважно, их собственных или чужих. С Элизабет этого не произошло. Она бесцветным голосом перечисляет их характеристики, будто читает список предметов для погрузки. «Альберт, одиннадцать лет, умный
8
Здесь: милых/славных малышей (нем.).
Элизабет нуждается в его помощи. Эти дети нуждаются в его помощи – Альберт, и Пол, и маленькая Мария. Антон никогда не отворачивался от нуждающегося ребенка, кроме как под прицелом ружей эсэсовцев. Кроме как когда СС довели его до непростительной трусости.
– Их отец, – спрашивает Антон осторожно. – Это война..?
Ее лицо становится пустым, как побеленная стена. Она распрямляется на кресле, плечи расправлены под прямым углом, руки сложены на столе с подчеркнутой точностью.
– Нет, не война. Заражение крови унесло его жизнь.
– Мне жаль это слышать.
Он ждет, чтобы она могла сказать больше, но она лишь смотрит на него, молчаливо и строго. Очевидно, что она ни слова больше не скажет о герре Гертере, ее первом муже. Антону придется довольствоваться ее молчанием.
– У вас есть ко мне какие-нибудь вопросы?
– Да, – говорит Элизабет.
Теперь, когда они преодолели неудобный факт вдовства, она снова поднимает чашку. В этот раз она пьет, долго, утоляя жажду; чай остыл достаточно, чтобы допить его за раз.
– В письме вы говорили, что были братом францисканского ордена.
– Так и есть.
– И вы покинули орден, потому что…
Он улыбается.
– Это было не мое решение.
– Конечно.
Она вспыхивает, и румянец на ее щеках не оставляет и следа от прожитых лет и пережитых тягот, проявляя яркий, но хрупкий портрет девушки, которой она когда-то была. Она как мягкий белый срез древесины, обнаженный ножом резчика – жесткие верхние слои спилены, шрамы и оставленные непогодой отметины на миг исчезли. Внутри лишь нежность, трепетная и прелестная.
Она говорит:
– Простите, mein Herr. Я спросила это, не подумав.
Он отвечает беззаботным смехом. Звук смеха заставляет ее удивленно приподнять брови и, быть может, поднять ее дух.
– Вы не расстроили меня, Элизабет. Если нам суждено пожениться, надо, чтобы нам было комфортно друг с другом. Мы должны говорить свободно.
– Если так. Да.
Она берет в руки газету, открывает ее на страницах с объявлениями. Антон наблюдает за тем, как она читает текст, который разместила там три недели назад. Это мольба о милосердии и облегчении, вырвавшаяся в момент, когда отчаяние взяло верх, и отправленная в мир, слишком истерзанный, чтобы проявить заботу. Она снова краснеет, как будто впервые видит свое бедственное положение чужими глазами – глазами Антона и других мужчин, которые случайно наткнулись на ее обращение, но не были им тронуты.