Нестор-летописец
Шрифт:
Захарья снова надолго умолк, остановил взгляд на выпуклом животе Мавры и разом обмяк. Затеплилось что-то в его глазах и потекло, как расплавленный воск.
Несда потупился. Он чувствовал: беременность мачехи вносит в их дом нечто новое, чего пока нельзя угадать, но от чего заранее волнуется в жилах кровь. Если у него будет брат, он сможет отдать ему все деревянные мечи, ножи и игрушечные луки со стрелами, которые так и не нашли применения… и больше не слышать укоров отца. И забыть о ненавистной торговле. Уйти в сторону, забиться в щель, чтобы о нем забыли
Гавша тоже смотрел на плодоносное сестрино чрево и тоже млел, но совсем по-иному. Несду вдруг напугало его лицо — на нем было выражение дикое и страстно жадное.
— Гавша, — позвал он, тупя глаза в стол, — хороши ли у новгородского владыки Стефана гриди?
— Для чего спрашиваешь? — Захарья отвлекся от созерцания беременного живота и уставился на сына. Прежде тот никогда не задавал таких вопросов.
Несда зарозовел щеками.
— Хочу знать, почетная ли служба — охранять епископа.
Первый раз в жизни приходилось лгать, да кому — отцу. От переживания у него заалели даже уши.
— Служба почетная, но тебе ее не видать, — насмешливо сказал Гавша, — с твоим умением ронять из рук оружие.
Тщетно обучавший младшего родича воинскому делу, он давно понял, что тот заслуживает лишь презрения.
— А гриди у епископа хорошие? — упрямо повторил Несда.
— Пока он в Киеве, его охраняет митрополичья дружина.
Несда поник, но вдруг поднял голову и решительно сообщил:
— Я хочу научиться владеть мечом… и всем остальным оружием.
Захарья смотрел на сына, как древний Валаам на свою заговорившую ослицу. Надо же — жареный петух закукарекал!
— Ну пойдем, — хмыкнул Гавша.
Спустились вниз. Несда стал рыться в скрыне с деревянными игрушками. Гавша покачал головой.
— Бери мой.
Несда опасливо взял тяжелый стальной меч из Византии, с травленным узором на клинке. Немножко помахал.
— Не маши, это не дубина, — сказал Гавша.
Сам он вооружился мечом Захарьи, купленным у магометан в Хвалисах. На булатной стали голубым разводом туманился рисунок металла, навершие рукояти было в форме змеиной головы. Этот меч был предметом вожделения Гавши и гордости Захарьи — а также тайного стыда: купец носил меч на поясе в виде украшения доблестного мужа, а не как боевое оружие. Применить его в бою он бы не смог. Несда всего лишь унаследовал его слабость. Потому обязан был преодолеть ее.
Вышли во двор. Гавша показал, что нужно делать. Несда не успел ничего понять, как меч вылетел из руки и шлепнулся в лужу. Дядька Изот достал, обтер, жалостливо посмотрел на дитё. Гавша объяснил еще раз, но едва скрестили клинки, Несда опять потерял оружие.
Гавша обругал его, отобрал меч и ушел в дом. На том обучение чада ратному ремеслу завершилось окончательно.
Кормилец, бывший смерд, когда-то хаживавший с княжьей ратью в степь на торков, утешал как мог:
— Ничего, жена и такого любить будет…
6
На закате Лядские ворота Киева выпустили две
Дорога шла у холмов вдоль Днепра. Днем она была людная. Впереди стояло княжье село Берестовое. Дальше обосновались Феодосьевы монахи. Через две версты от них князь Всеволод Ярославич отстроил свой двор, за приятность глазу прозванный Красным. Само же место называлось Выдубичи. Это оттого, поговаривали, что здесь выдыбал из реки свергнутый в Киеве идол Перуна. Хитрый князь Владимир, увлекший Русь в новую веру, велел сбросить идола в Днепр и не давать ему нигде пристать к берегу. Идол же всех перехитрил, и оттого те, кто верен старым богам, и теперь еще ходят туда на поклонение. Другие же говорят, что зря ходят, идол совсем не здесь вышел на берег, а далеко, за днепровскими порогами, в том месте, которое зовется Перуньей отмелью.
Ночью все, что двигалось по дороге, становилось добычей татей. Парубки на второй телеге жались друг к дружке спинами, вздрагивали от шороха камушков под колесами, от криков и хлопанья крыльев ночных охотников. Посельский тянул под нос песню, но вдруг перестал. Хмеля в голове осталось мало, а дрожи в теле прибыло, и вовсе не от сырого ветра. Вдоль дороги чудились невнятные говоры, бормотанье, тихие пересвисты. Но конь шел ходко, светил круглый месяц, впереди показались очертания Берестового. Слышались уже трещотки и щелкотухи ночных сторожей. Прокша взбодрился, прикрикнул на холопов, чтоб не спали.
От княжьего села до жилья Феодосьевых чернецов ехать чуть более версты. Но здесь на посельского нападала всякий раз дрожь особого рода. Монахов на селе опасались. Они были чужаки, хуже мертвецов. От злых духов, упырей, навей знаешь, чего ждать. Их можно задобрить, упросить не пакостить. Монах же существо темное, непознанное, враждебное ко всему стародавнему житью-бытью, ко всем обычаям, издревле освященным. Прежде бабы стращали малых детей полуночницами и русалками, теперь хнычущее дитё остерегают чернецом. Радостям житейским монах не привержен, сам себя морит голодом и жаждой, на игрищах воротит нос и говорит поносные слова. Как такое человеку стерпеть?
На беду, Мокшань попала в монашье владение. Киевский боярин Климент, сдурев, задаром отдал село монастырю. Прокшу оставили в посельских, заключив новый ряд. Монахи и не подумали бы, до того ли им, — сам настоял. Доход, пусть и небогатый, терять не хотелось. Только вместо прежнего боярского тиуна-управителя в село теперь пешком ходит чернец Григорий. Распоряжается всем — какой повоз возить монахам на прокормление, сколько сушить рыбы, сколько сеять жита и льна. Священный дуб грозится срубить. Да кто ж ему даст. Тут уж камень на шею и быстро в реку…