Нестор-летописец
Шрифт:
— Зови сюда монаха, — крикнул Гавша холопу. — Послушаем, что он нам споет.
Явился дворовый челядин и сказал, что чернец в палату не пойдет, а разговор с ябетником хочет иметь в отдельной горнице.
Гавша на миг онемел от наглости нищего чернеца. Однако пришлось встать и пойти мимо весело орущих и уже примеривающихся к драке отроков.
Он спустился вниз по скрипучим ступеням и зашел в первую подвернувшуюся клеть, сел на лавку, крытую пестрым сарацинским ковром.
— Мир дому сему, — войдя, сказал
— И тебе, чернец, — сквозь зубы ответил Гавша, не предлагая сесть.
— Ты ли будешь здешний ябетник? — спросил Феодосий.
— Я — огнищный тиун и суд в селе правлю сам. Что тебе надо от меня?
— Неправый суд твой, тиун, сельские смерды жалуются на тебя.
— Кому? Тебе? — Гавша не скрывал презрения.
— Мне. А через меня — Богу, творящему высший суд над миром. Зачем обидел Прилукову вдову с детьми? Для чего Бога гневишь, отдавая малых отроковиц в скоморошье замужество? Закон рушишь, тиун. Не можешь ты отобрать у вдовы и детей их имение.
— А кто мне помешает? — ухмыльнулся Гавша.
— Я, — кротко сказал Феодосий. — Бог услышит мою молитву и удержит твою руку. А если и впредь не переменишь своего суда, то отринет тебя Господь. Преложи суд на милость, тиун! Не отбирай у вдовы последнего.
Игумен говорил негромко, но внушительно. Вроде бы и грозил нестрашно, а Гавше отчего-то стало неуютно. Будто холодом в окно потянуло.
— И не подумаю, — отчеканил он. — Поди прочь, монах. Меня от твоих угроз в сон клонит.
— Гляди, — предупредил Феодосий, — смерть ходит близко, уже почти держит тебя в объятьях. Не покаешься — погибнешь и телом, и душой.
Он ушел, накинув на голову клобук. Гавша вернулся в палату, где пировали, и хотел выпить меду, но вдруг чрево скрутило резью. Он откинулся на спинку скамьи и схватился за брюхо.
— Что, Гавша Иванич, съел чего не того? — участливо спросили отроки, из тех, которые еще могли что-то замечать вокруг.
Драки между дружинниками не случилось, либо ее скоро замяли и запили медом. Потому некоторые отроки устроились спать прямо за столом. Скучно все же без славного боя.
Выпучив глаза, Гавша корчился от боли, судорожно рвал с шеи гривну. Резью обожгло все внутренности, съеденное и выпитое подошло к глотке. Он наклонился и изверг все на пол. Получилось много. Темная кислятина разливалась по половицам. Резь стала слабее, но все равно в брюхе словно царапали тупым гвоздем.
Отроки взяли его, положили на лавку у стены и сгрудились вокруг. Стали совещаться.
— Медом его отпоить. Мед от всех хворей годен.
— Захлебнется он твоим медом. Вишь, как его корчит. Недоблевал он. Еще надо.
— Бабу-шептунью кликнуть бы. Это его волосатик схватил. Нечистый дух.
— Эк его крючит, будто травленный. Помирает прямо…
Услыхав это, Гавша и впрямь едва не помер от страха. Смерть показалась такой близкой,
— Монаха… сюда… вернуть! Скорее!..
Послали двух отроков за чернецом. Далеко он не ушел, успел дошагать лишь до околицы села. Отроки налетели с криками, хотели силой посадить его на круп коня, но Феодосий не дался. Дошел своими ногами и не очень-то поспешал, невзирая на понуждения кметей.
Игумен приблизился к лавке, на которой страдал огнищанин, и молча остановился.
— Гавша Иванич, а Гавша Иванич! — окликнули его отроки. — Доставили чернеца. Чего с ним делать-то?
Огнищанин уставил помутневшие от боли глаза на Феодосия. Тот стоял с наклоненной головой и перебирал деревянные бусины четок.
— Твоя взяла, монах, — прохрипел Гавша. — Скажи Богу — согласен я. Забери… смерть мою.
— Оставишь имение Прилуковой вдове и ее детям? — спросил Феодосий.
— Оставлю… Пальцем не трону. Клянусь.
Игумен покосился на мокрую горку извергнутого Гавшиным нутром.
— Многовато, — покачал он головой. — Сунь два пальца в глотку и очисти чрево. Да больше не ешь столько, не то и вправду помрешь.
— Ну, а я говорил! — возгласил кто-то из отроков.
— И помни свои слова, тиун, — сказал Феодосий, уходя.
…К вечеру Гавша совсем оправился, хотя и ослабел от извержений утробы. За свои мучения он велел гридям наказать холопа-повара — растянуть его на телеге и бить плетью. О согласии не трогать вдову и ее девок огнищанин уже жалел. Но переступить через клятву все же не решился. Феодосий-игумен был колдун, его слушалась нечисть и сама смерть. В этом у Гавши не осталось сомнений. А с колдуном лучше не спорить.
Поднявшись с ложа, он кликнул холопа, переменил рубаху и порты, плеснул водой в лицо. Вышел в сени, прогулялся до гридницы. Трое гридей на азарт играли в тавлеи — бросали кости и считали очки. Азартом была портомойная девка Солошка. Проигравшие должны были умыкнуть ее из бабьей челядни и доставить победителю на потребу. Гавша не прочь был к ним присоединиться и добыть девку для себя, но вспомнил об отроке с маковым румянцем на гладких щеках. Он спросил гридей, где Лютобор.
— А леший его знает. Днем еще ушел, — не отрываясь от игры, ответил один из гридей.
— Куда ушел? — недовольно поинтересовался Гавша.
— Да с монахом тем, — сказал другой. — Чернец его будто о чем попросил. Проводить, что ли, там.
Гавша рассвирепел. Он сгреб упавшие кости и швырнул на пол.
— Вы что, белены объелись?! Вы на службе у князя или у чертовых монахов? В холопы чернецу продались?
Гриди растеряно моргали.
— Да мы-то что, Гавша Иванич… Это Лютобор… малой он еще, соображает плохо. Верно, на ночь в монастыре остался.