Неторопливое солнце (сборник)
Шрифт:
Звонкая, чуть дрогнувшая, встречная команда:
— Полк смиррно! Слушай… на кра-ул! Господа офицеры!
Намеренно запоздалое, спокойное и не очень громкое, но такое слышное в тишине:
— Здорово, молодцы!
И гулкий рев:
— Здравия желаем, ваше прево-сходи-тельство!
— Рад служить с вами!
— Рады стараться, ваше прево-сходи-тельство!
И как радушный хозяин, чуть волнуясь и любуясь и всеми живя, провел генерала Алпатов вдоль полка, представляя своих офицеров, преувеличенно громко называя фамилии и чины.
Со всеми поздоровался генерал, всем одинаково говоря: «Здравствуйте!», но никого ни о чем не
Всякому известно, что хозяйственный смотр бывает после строевого, но строевого смотра нельзя же было начать перед самой зарею, и генерал отложил его на завтра. Он обошел, широко забирая ногами, лагерь, обоз, где тщательно пересмотрел сбрую и подсчитал лошадей, потом кухни и пекарни, где пробовал ужин и хлеб, потом в ротонде перелистал запись офицерских долгов, потом в канцелярии полка, еще оставшейся на зимней квартире, пригласив Бузуна, казначея, других из штаба, приказал собрать книги отчетностей и неожиданно начал хозяйственный смотр.
Сознаюсь, что мне труднее всего говорить именно об этом, о том, как упорно копался генерал в толстых исписанных книгах и в пестрой груде всяких расписок, счетов, ассигновок, квитанций и смет и усердно ловил Алпатова.
Полковое хозяйство совсем не такая простая и легкая вещь, как, может быть, думают иные, и так много в этом хозяйстве всяких отделов, отраслей и книг с длинными сложными названиями… я пересчитал бы их, если бы это не было скучно.
И не люблю я этих низких, ночных комнат с казенными шкафами и столами, от которых пахнет лежалыми пыльными бумагами, сургучом, кислым хлебом, смазными сапогами, керосином, мышами и плохим писарским табаком.
И вот именно здесь до глубокой ночи все было так необычно и тревожно для Алпатова: своя канцелярия — и чужой генерал, свой рабочий стол, обитый синим сукном, — и за ним длинная узкая спина с ясными лопатками; свои мелкие домашние тайны, казалось бы, глубоко спрятанные, привычные и даже забытые, — и вдруг неожиданно легко открывались тайны.
Началось с галунов: было истрачено свыше ста рублей на серебряный галун для нижних чинов, но генерал приказал показать ему этот галун, прищурясь, посмотрел и сказал спокойно: «Это из алюминия». Потом как-то бойко успел сосчитать, что фуражу пошло вчетверо больше, чем нужно, и когда спрашивал об этом Бузуна, очень спутанно и пространно пустился объяснять Бузун, но генерал холодно оборвал его на полуслове. Потом — на пару обозных лошадей ушло не триста рублей, как полагалось по смете, а девятьсот, и были эти лошади не в обозе, а в конюшне Алпатова — вороные, белокопытые; и экипаж к ним был куплен на деньги, отпущенные для ремонта казарм.
Каких-то нужных бумаг не успел прислать исправник, и за ними бегали вестовые; в чем-то виноват был старик казначей с трясучей головой и еще в чем-то воинский начальник. Иногда попадались в книгах загадочные цифры, соскобленные ножом, а на их месте стояли новые, очень уверенные на вид. Перепутаны были записи: то, что должно было попасть в одну книгу, зачем-то попадало в другую; два довольно крупных счета показались подозрительны
— Нет, видно, уж не доищемся.
Больше всего путало и сбивало с толку то, что спокоен был генерал: как будто это самое он и думал найти и, находя, не удивлялся. И странно было видеть — насколько для него было просто все это полковое, как проста и понятна в любой момент шахматная доска начинающих для игрока. Иногда он бывал даже рассеян, курил и следил молча за кольцами дыма, в то время как румяный подполковник отмечал, что нужно завтра проверить на складах.
Выразительно смотрел на вспотевшего казначея, поручика Дахнова, делопроизводитель, старый надворный советник Рябуха, неистово по давнишней привычке моргая тонкими черными веками; и, наклоняясь огромными ноздрями к уху Алпатова, растерянно шептал Бузун: «Это донос!»
Отворачивался от него Алпатов, морщась и хмурясь, — противно стало все Бузуново — и гладкая голова, и нос, и шепот, и, когда не обращался к нему генерал, упорно смотрел он в окна. А в окна, светом из окон же и освещенная, видна была напротив такая старая, давно знакомая мирная вывеска на маленькой лавочке: «Спички, свечи и Красин» и внизу четкая фамилия лавочника: «Беспрозванный».
Алпатов думал, что эта фамилия точно нарочно создана для доноса, думал, что завтра может обнаружиться еще что-нибудь, несравненно более важное, о чем он не знал; думал, что пригласит его, уходя, генерал, чтобы поговорить наедине, начальственно, но просто.
Но в час ночи, уходя в гостиницу Чалбышова, не пригласил его поговорить наедине генерал: у подъезда он холодно простился с ним, пожелав спокойной ночи.
В эту ночь Алпатов не спал. Он хотел было разбудить Руфину Петровну, так как было о чем говорить с нею, но она за день так уставала от возни с Бобой, что жаль было будить. А рано утром, едва поднялось солнце, он прошел в синюю детскую, поднял старших — Петю, Ваню и Олю, и в своем вечернем мундире с орденами, медленный, выпуклый и простой, пошел не в лагерь, где теперь, знал он, кипуче, в последний час готовятся к церемониальному маршу, а совсем в другой конец Аинска, в поле.
Здесь подымался по буграм и лощинам перед тайгою низенький пока еще и невзрачный иван-чай; в конце июня он расползется на версты кругом — станет весь розовый, пышный, медовый, густой, по брюхо лошади. А желтого болотного курослепа и теперь было сколько хочешь, и от него, росистого, у бугров и лощинок был счастливо-пьяный, вихрасто-встрепанный какой-то вид.
Сочнейший осокорь, молодняк из пеньков, по дороге выгнал такие листья, лопух-лопухом, что и поверить трудно было, что это трясучий осокорь.
Кричали дети Алпатову: «Посмотри!» Обрывали листья спеша, делали из них зеленые зонтики. Поздний журавлиный косяк еле можно было найти глазами — до того углубился в небо.
— А куда это они, папа? — спросил Петя.
— Сибирь большая. Их дело. Уж они свое знают.
— А их много, папа?
— Я знаю, я знаю: маленькая тыща! — заспешил Ваня. Значило это — пятьсот. Свой еще язык был у Вани, и всегда он спешил сказать свое: скажет и ждет, так или нет, и бегает по всем бойкими глазенками, а тугие щеки надувает зачем-то, как мячи.