Неторопливое солнце (сборник)
Шрифт:
На одном из поворотов дороги, в стороне, на опушке, заметил Алпатов сырого лесничего с ружьем наизготовку, издали раскланялся с ним, но ничего не крикнул, чтобы не пугать его дичи.
По плотно убитой тропинке возле дороги вперегонку бежала крепконогая ребятежь — все в синих матросках с якорями, в шапочках с лентами, и уж когда-то успели жарко загореть у них и руки по локоть, и ноги до колен, и шеи. На белокрылых капустниц и пестрых крапивниц, подкравшись, набрасывались с гиком, а скользкий уж как-то хитро ушел из рук, зашуршал и уполз в валежник.
На привале, на
Оглядевши кругом синие леса и зеленые бугры и лощины, медленно спросил серьезный Петя:
— Папа, а земля живая?
— Ну, какой ты дурак! — подхватила Оля. — Земля живая!
— А ты почем знаешь? — упрямился Петя. — Может, она и живая!
— Ну, разве ей больно?
— Может, больно… Ты ведь землей не была?
Гладил их, милых спорщиков, Алпатов, думал о вчерашнем и нынешнем генерале и о многом еще. А Ваня повис на его колене головой вниз, заболтал ногами и спросил неожиданно:
— Папа, а ты знаешь, как пароход в море огребается?.. — Не дождался ответа, сам ответил сияя: — Хвостом!
И сказал Алпатов, не для них, про себя, только громко:
— Эка ведь, а? Поздно я женился на вашей маме… Не угадал.
От утра сосна вверху была вся дымчатая, потная, густая, и с концов игол скатывались и падали, шурша, смолистые капли.
Когда возвращался Алпатов и шел по айнским улицам, попалась Маша Бубнова — худищая, слезоточивая, утиралась фартуком и причитала:
— Совсем я, ваше благородие, на нишшем полозу! Ишь какие деточки идут — чистые ангелы!.. А на мои картины туманные, на мое горе душное, на мои-то слезы сиротские…
Алпатов дал ей двугривенный.
Ехал пылко на ямской тележке в дорожной бурке крестьянский начальник Дыбов. Перекликнулись: «В уезд?» — «В уезд!»
Встретился держатель бань Брёхов — не затруднил разговором, только поклонился низко.
А около церкви, там, где от главной улицы к церковной площади прорезался проулок, увидал Алпатов о. Герасима: шел протопоп, заняв собою весь проулок.
Сняв шляпу, львинокудрый, вытер лицо красным платком, спросил участливо:
— Смотр у вас нынче?
— Да, смотр.
— Что же, сердит приехал?
— Новый, батюшка, всегда бывает сердит.
— Что ж вы это так — гуляете семейно?
— Ничего, рано еще.
Посмотрел поп пытливо и весело:
— Встретился я-то вам на дороге — ведь вот!.. В такой день поп навстречу! Знал бы, обошел сторонкой — эх-хе-хе-хе!..
Захохотал, как заржал. Закланялся угодливо, в диком мясе лица пряча глазки; отошел, вспыхивая широкой рясой.
Целую ночь думал Алпатов, откуда донос, — теперь и на попа подумал: не он ли?.. И в первый раз в жизни омерзительным показался Алпатову обыкновенный, простой веселый человеческий смех.
Сколько раз уже было это, что на полшага впереди Алпатова шел вдоль фронта какой-нибудь генерал, и ветром отдувало его шинель с красными отворотами,
И всегда знал Алпатов, что любит тот или другой генерал: отделку приемов или стрельбу, словесность или чистые портянки, бойкость ответов или хорошие щи (а был один и такой, что любил спрашивать «Верую», и тогда башкиры шли уж совсем не в счет).
Но вот, длинный и узкий в спине, шел новый бригадный командир, по-журавлиному с оттолочкой ставя ноги, — и весь целиком был он чужой и непонятный. И по тому, как внимательно, привычно, но как будто брезгливо щурясь, читал он строевой рапорт, видно было, что смотр готовится долгий, как суд.
Лагерь сбоку яснел, весь молодой от боярышника и свежей майской черемухи (сажал Алпатов), от пестрых палаток, набрякших за ночь и теперь ярко высохших по обтянутым ребрам, и больше всего от стеклянного голубого шара, беззаботно сверкавшего себе на шпиле ротонды. Лагерный плац чем дальше, тем был синее, и прошлись по синему вдали темные полоски — валы на стрельбище; и еще дальше за валами — лес. Под ногами стелилась по самой земле какая-то безымянная цепкая травка, такая вечная, что Алпатов без этой ползучей травки земли и представить не мог, как не мог представить первой роты без этих на диво розово-вороненых поясных блях, без грудастого молодчаги — капитана Кветницкого и без правофлангового Кобылина, известного тем, что мог съедать за один присест по двенадцати фунтов ржаного хлеба.
Когда приехал на плац генерал. Алпатов пучеглазо вглядывался в него, но он был заперт по-прежнему крепко, так же холоден и спокоен и так же высоко держал брови, только мешки под глазами набухли, что объяснялось недавним сном; вглядывался тревожно и в красивого адъютанта, но у того был такой свежий, ласковый, солнечный вид, что Алпатову сразу стало свободнее.
Строго по букве уставов, ничего не изменяя и не вводя от себя, приказал генерал разомкнуть на четыре шага шеренги, на два шага за второй шеренгой сложить на земле выкладку, а скатанные шинели положить на сумки концами во фронт; барабанщиков поставил на четыре шага перед строем, отделенных, взводных, фельдфебелей, офицеров — всех выстроил именно так, как полагалось их выстроить для инспекторского смотра, и занялся первой ротой.
Никто не сомневался в том, что, расставив так полк, генерал не хотел пропустить ни одного солдата, и Алпатов вспомнил, что сказал о генерале кучер Флегонт, когда спросил его вчера в свободную шутливую минуту Шалаев; Флегонт сказал всего только одно слово: «Жаден» — и тогда усмехнулись этому оба, и Шалаев и он, но теперь понял Алпатов, что Флегонт прав.
На голову выше молодчины Кветницкого, совсем загонял его генерал: жирно пропотел двойной, празднично выбритый подбородок.
Сразу все оказалось не так в первой роте: не так пригнаны сапоги, не так мундиры, не так наушники, даже саперные лопатки оказались как-то не так; а когда коснулся чистоты солдатской, рассмотрел генерал даже и черные ногти.