Неуловимая
Шрифт:
— Я чуть было не сделала это, — прошептала она, усиливая печаль во взоре.
— Что «это»?
— Чуть было не изменила тебе, чуть было не переспала с этим типом. Вообще-то ты заслужил этого, бросив меня посреди ночи и накануне премьеры.
— Прости, — попытался я сострить, — я просто не хотел мешать твоему выходу на сцену.
— Значит, ты совсем не веришь мне? — спросила она нежным и жалобным голосом.
— Да, совсем. И никогда уже не поверю.
Час спустя она все же убедила меня. Точнее, я перестал быть уверенным в чем бы то ни было. Изменяла ли она мне? Теперь она так искренне отрицала это! Она проявляла теперь ко мне больше нежности, чем когда-либо прежде. Ощущение было такое, как будто она впервые чем-то дорожит, и этим «чем-то» был я! И мне удалось убедить себя, следуя ее аргументации,
Глубины унижения безмятежны, как дно океана: в конечном счете мое достоинство пошло в ту ночь ко дну, и я на какое-то время погрузился в холодную темень своего стыда. На следующий день «флирт» моей возлюбленной с ее партнером продолжился прямо у меня на глазах. А почему они должны были стесняться? На такое оскорбление существует только один ответ: немедленно уйти, не сказав ни слова, но у меня не хватало сил сделать это. Мне оставалось только молчать, делать вид, что я ничего не замечаю, или, что еще хуже, — делать вид, что эта ситуация меня забавляет.
Я обманывал себя, повторяя, что, в конце концов, я ни в чем не уверен. Интересно, что бы еще я изобрел, застав их в постели? Ей оставалось сыграть только в двух спектаклях. Через три дня я мог увезти ее. Разве она не говорила мне: «Ты прекрасно знаешь, что я люблю только тебя»? А значит, именно я должен был ее увезти. Мне оставалось довольствоваться этой сомнительной уверенностью.
Я перестал донимать ее своими вопросами. Я знал, что, когда колея лжи проложена, по ней можно двигаться, лишь все больше углубляя ее. Она утверждала, что она кокетлива и легкомысленна, дабы успокоить меня? Она не была ни той ни другой. Теперь я чувствовал, что ее потребность быть желанной для мужчин — все равно каких — лежала в самой основе ее натуры и что она могла существовать только тогда, когда ее тело становилось объектом желания мужчин, что и давало ей жизненные силы.
А меня, меня она, разумеется, любила, в этом ей можно было верить. Но только любила на свои лад: я, в конце концов, нашел себе роль в той драме, которую она играла для самой себя. Я существовал лишь для того, чтобы вопрошать ее через мои сомнения и мои страдания, никогда не получая от нее ответа. Недавнее ее признание в неверности, за которым немедленно последовало опровержение, было не чем иным, как игрой, импровизацией, подсказанной врожденной, инстинктивной склонностью никогда ни перед кем не раскрываться, даже перед самой собой. Я не должен был ничего знать о ней, так как, узнав что-либо, я бы знал о ней больше, чем она сама. Ей суждено было навсегда остаться в неведении, где находится истина, где добро. Но зато ей лучше, чем кому-либо другому, было знакомо то головокружение, которое можно испытать, говоря одно, а потом тут же, столь же искренне — нечто противоположное, делая одно, а потом, с не меньшим удовольствием — противоположное.
Я считал, что излечился от своей страсти, отдалившись от ее объекта. А теперь я вообразил, что положу конец своим страхам, удалившись от места моего унижения: мой соперник уезжал за границу. Всего лишь на время съемок какого-то фильма, но эти несколько недель казались мне вечностью, и я чувствовал себя так же спокойно, как если бы лично уложил этого проклятого комедианта в свинцовый гроб. Человек, начинающий выздоравливать, не думает о всех других заболеваниях, которым он может еще подвергнуться. Я научился жить с моими подозрениями, скрывая их от самого себя подобно тому, как прячут пыль под ковром. Я снова обрел некое доверие к своей возлюбленной, причем умудрялся убеждать себя, что даже самая постыдная измена с ее стороны была всего лишь проявлением трогательной слабости, проявлением неисцелимого отчаяния. Я не мог осуждать ее, ибо
Но всякий самообман имеет границы: сама плоть отказывается смириться с некоторыми проявлениями лжи. Плоть отличается своеобразной прямотой, на которую плохо действуют аргументы. И всякий раз, когда мы занимались любовью, мое тело задавало моей возлюбленной те унизительные вопросы, которыми я не хотел ее удручать: «Ты изменила мне с этим актером, это я знаю. А с кем еще ты мне изменяла?» И ее тело отвечало мне вопреки ее воле. Оно отвечало мне молчанием, с каждым разом все более глубоким, молчанием, равнозначным признанию.
Лето еще не кончилось. Нам следовало бы куда-нибудь уехать. Там, в другом месте, я, может быть, и обрел бы тебя снова. В другом месте, впредь все более отдаленном. Но ты захотела остаться в Париже. Ты снова ждала телефонного звонка, который вернул бы тебя к жизни, ждала ангажемента или хотя бы встречи, способной принести новые надежды. Ты оставалась дома. Я писал, я работал, я знал, где тебя найти, и к этому теперь сводилось все мое счастье: мне требовалось просто твое присутствие. И я изо всех сил надеялся, что телефон не зазвонит, не выведет тебя из состояния ожидания, в котором я видел некое подобие умиротворенности, что оно не выдаст тебя никому из этих незнакомцев, в которых я видел отныне лишь своих новых соперников.
В конце концов, ты сама сняла трубку и набрала номер, после чего тебе уже не нужно было никуда выходить, ибо соперник прибыл сам. Точнее, соперница, так как это была женщина. Я быстро сообразил, что разница была не такой уж большой: ты могла отнять у меня и передать другому не только свое тело.
Прежде всего поражал ее взгляд: он загорался и ослеплял собеседника, лишая его возможности видеть что-либо другое. Веки плотно прижимались друг к другу, оставляя место лишь для двух мелких жестких камешков. Остальная часть лица, на которой следы возраста лежали плотной штукатуркой из рисовой пудры, состояла из острых углов, лишь частично сглаживаемых одутловатостью подбородка.
Ее тело, массивное, крепко сбитое, давило на ноги, короткие и худые, словно сундук или комод, поставленный на козлы. Она казалась крупной: скорее она была объемистой. С первого же взгляда на нее вызывали удивление эти контрасты между острым и круглым, между хрупким и тяжелым. Бросалась в глаза также и какая-то несогласованность между любезностью слов, почти заискивающей мягкостью голоса и холодностью взгляда.
Моя возлюбленная представила нас друг другу несколько церемонно, из-за чего мы буквально застряли в узкой прихожей моей квартиры. Входная дверь оставалась открытой, поскольку для того, чтобы ее закрыть, нужно было передвинуть даму, а я, вопреки очевидности, упорно надеялся, что сразу же после представления наша гостья исчезнет там же, откуда она пришла: ее скромные манеры и исключительная сдержанность позволяли верить в это.
Это впечатление оказалось обманчивым, и мы прошли в гостиную, что принято обычно делать в таких случаях. Я предложил даме сесть на канапе: она опустилась на него как-то робко, словно извиняясь за то, что не может поступить иначе, что не может не нарушить выпуклость диванных подушек, но когда она, наконец, села, ее тело обосновалось там тяжело и непреклонно. При этом почему-то все время казалось, что она прилагает неимоверные усилия, чтобы остаться почти невидимой. А еще во время разговора она то и дело подносила руку ко рту, словно опасаясь, что оттуда вот-вот раздастся урчание. В целом мне сразу стало в ее присутствии как-то неуютно. Она вызывала у меня неприятное чувство неопределенности: ее манеры и ее внешность, с одной стороны, подтверждали, что эта женщина такая и есть, какой она кажется, а с другой — опровергали это. Она оставалась не поддающейся определению. Это тягостное впечатление, хотя пока еще очень смутное, усиливалось тем, что я угадывал какую-то неясную связь между ним и моей возлюбленной. Я созерцал эту госпожу Жаннере со смешанным чувством отвращения и любопытства, словно понимал, что она держит в своих руках один из ключей моего счастья, равно как и моих нынешних страданий.