Невидимый град
Шрифт:
— Быть филером?
— Как резко! — морщится он. — К тому же это называется иначе и не считается позорным. Но я вас не заставлю делать эту работу: вы слишком наивны и прямы. Я даю вам слово коммуниста, что это только формальный предлог для вашего освобождения. Решено? — Он протягивает мне руку. (Заключенным руки не подают!)
В это время телефонный звонок прерывает наш разговор. Начальник, сияя доброй улыбкой, разговаривает по телефону с ребенком:
— Значит, завтра едем? Только помни, чтоб уроки были сделаны с вечера.
Кладет трубку. Почти застенчиво:
—
«Тучков! — вспоминаю я. — Главный следователь по церковным делам, самое страшное имя. К нему-то пробивались и не могли пробиться наши старушки по делу Новоселова».
— А как насчет Бога? — подмигивает мне на прощанье весело Тучков. — Ну, ничего, ничего, это пройдет у вас постепенно. Вы — жертва переходной эпохи, и вас винить не приходится. Это не вина, а беда! Видите, какой я философ: вы можете мне доверять.
Он трясет мне руку, и я одна без конвоира выхожу в коридор. Почти свободна… Все в голове моей медленно и тяжело кружится: стены, пол, мои мысли, сомнения, надежды… Это же крупный чиновник, он не опустится до прямой лжи, это не тот развинченный юноша. Решиться ему поверить?
Из противоположной двери в коридор выходит священник. Он идет со скромным достоинством, в летней соломенной шляпе, в темно-лиловом подряснике и с золотым крестом на груди. С ним нет конвоира. У дверей кабинета, откуда он вышел, с ним прощается вежливо за руку маленький, черный, сурового вида человек. Священник неторопливо уходит по плюшевым дорожкам. Он приходил сюда как свободный и на свободу, конечно, уходит… Значит, он… Меня начинает колотить мелкая дрожь.
В это время маленький мрачный человек делает мне знак рукой. Я встаю и вхожу в его кабинет. Это и есть помощник Тучкова. Он делает мне любезную улыбку, но глаза его не меняют мрачного выражения. Он читает заготовленную заранее бумагу — текст моего согласия сотрудничать у них. С каждым словом я чувствую, что тону и нет мне уже спасения. Я мысленно слежу за «свободным» священником, который идет сейчас к выходу по плюшевым дорожкам.
— Ваша фамилия — Майская. Запомните, — слышу я слова черного человечка. («Зачем мне вторая фамилия?» — думаю я.)
— Сегодня ночью вы выйдете на свободу, — продолжает черный. — В камере никому ни слова. И не показывайте своей радости.
Он протягивает мне бумагу и ручку. Я подписываю. Бумага лежит перед ним на столе. И я не свожу с нее глаз.
— Две недели отдыха, — говорит чекист. И тут я замечаю в его тоне новое: усталое пренебрежение.
— Вы придете (назначает мне точно день, час, место) и получите задание. Не вздумайте не прийти!
Эта последняя угроза и тот уходящий священник — как я могу им верить? Я автоматически, но с полной решимостью протягиваю руку, хватаю страшный лист, лежащий между мной и следователем, и рву его на мельчайшие куски.
Следователь разъяренно
— Не делайте этого — вы погубите свою мать и погибнете сами. Это соблазн, их обычный прием — обман. Вы поступили правильно и не сомневайтесь.
Она крестит меня и по-матерински целует. Мне становится просто на душе, и я засыпаю.
Ненадолго, впрочем, я засыпаю. Мне не дают отдыха в ту ночь. На рассвете меня снова ведут — теперь уже к Тучкову. Он садится со мной рядом на диван и начинает гневно поносить своего отсутствующего помощника:
— Неумный человек, я давно это вижу! Он не понял ни вас, ни моего задания! Вы будете отныне иметь дело только со мной одним, обещаю вам.
Напрасно теперь уговаривает меня Тучков — я остаюсь непреклонна. Наконец я вижу: он понимает, меня теперь ему не соблазнить и не запугать. Весь наигранный лоск и любезность сползают с Тучкова. Он как бы линяет у меня на глазах и становится равнодушным ко мне и к судьбе моей усталым и серым чиновником. Он заученными фразами произносит последние угрозы.
«Десять лет лагерей? Не боюсь, — думаю я про себя. — Буду добросовестно работать, и они сами сбавят мне срок: хорошие работники нужны. Выдуманное ИПЦ — не такое дело, из-за которого убивают».
Наконец, он безразлично поводит плечами, нажимает кнопку. Входит конвоир и уводит меня.
На следующий день меня вместе с Екатериной Павловной вызывают «с вещами». Суровая женщина без единого слова, будто она немая, раздевает меня донага и осматривает. Сердце мое часто колотится от страха перед неизвестностью.
Нас сажают в закрытый черный грузовик, куда-то везут. Внутренние стены кузова исписаны: это последние слова прощанья, бессильные крики о помощи. Многие из них знали: это их последний путь. Почему не потрудились стереть эти следы? Может быть, оставлены для устрашения последующих?
Нас выгружают на внутреннем дворе Бутырской тюрьмы. Мы с Екатериной Павловной снова вместе в камере, до отказу набитой женщинами: это уже не «комфортабельная» Лубянка с ее паркетными полами! И тут я получаю первую передачу с воли — я вижу мамину родную руку: она жива и на свободе!
И еще прикосновение родной руки: тюремный врач, женщина с умным и нежным лицом, без единой улыбки (наверное, запрещена), я запомнила только ее имя Варвара, осматривает меня и назначает в больницу. Конечно, это рука Александра Николаевича! Ведь из больницы не берут на допросы, в больнице дают отдельные постели с простынями. В больнице день и ночь открыты окна (пусть они и зарешечены) и можно досыта дышать.