Невидимый град
Шрифт:
Но как только она поняла, что я борюсь за нашу общую жизнь и буду бороться и жить, она вновь возродилась, вернулась к самой себе. Такой ее сделала деятельная любовь, пробудившая природный ум и способности. Она без посторонней помощи поменяла свои две комнаты на одну небольшую в том же доме. Продала все лишние вещи, жила на эти деньги и помогала первое время нам. Она победила неприязнь соседей, встретивших ее, мать ссыльной, в штыки.
Потом пришла новая беда: началась паспортизация, проверка населения столицы и массовое выселение граждан. У кого из нашей интеллигенции не было арестованных в семье? И тут Александр Николаевич Раттай предложил моей маме с ним расписаться, чтобы переменить фамилию и упрочить положение. Он делал это бескорыстно. Мама согласилась — все для меня!
Мир «униженных и оскорбленных» существует во все времена, только он меняет до неузнаваемости свои формы и обличья. Теперь моя мама жила в его центре и несла унижение с необычайным достоинством. Ее отношения с Александром Николаевичем не изменились
Из Дрезны приезжала Шура и проводила с мамой все свои свободные дни. Приходила Елена Константиновна Миллер, бывший завхоз нашей «Бодрой жизни». Она первая из знакомых, вслед за Шурой, явилась к маме после нашего ареста. Прошла с независимым видом под сверлящими взглядами всего двора, в старомодном на голове «токе» времен империи, с завитыми седеющими кудряшками вокруг худого и надменного личика, с гордо поднятым подбородком и пронесла бесстрашно в «авоське» сверток с письмами Олега, уцелевший во время обыска: мама безошибочно угадала, где мое единственное сокровище.
Тогда же навестила героически мою мать и Людмила Владимировна Маяковская.
Александр Васильевич поступил на работу экономистом. Сослуживец его, молодой «вольный» бухгалтер предлагает ему угол в своем доме. Его жена, разбитная, резкая в слове, соглашается принять нас вместе с Мурзилкой, что и решает окончательно вопрос о квартире. Мурзилка — это всего-навсего молодой пес вроде крупной лайки, помесь нескольких пород. Он весело переносит свое сомнительное происхождение. Его оставила мне Людмила Вячеславовна, уезжая, и я дала ей слово собаку не бросать. А Маруся любит животных. Мы переезжаем из своей «гостиницы» к Марусе. Ничего, что мы спим теперь с Александром Васильевичем на деревянном щите, который убирается на день, в тесной проходной комнате. Зато Александра Васильевича ежедневно ожидает горячий обед и чистое белье.
Я превращаюсь в сибирскую хозяйку. Я учусь топить русскую печь, выпекать хлеб из муки, которая нам полагается на паек. Я достаю, вымениваю, покупаю какие-то продукты, целыми днями чиню и утепляю наши отрепья. Наконец, устанавливается санная дорога по Оби, и к нам приходит посылка с теплыми вещами. И — верх мечтаний — я сама посылаю матери в Москву, которая, по слухам, сейчас голодает (результат раскулачивания деревни), посылаю ей посылку с сибирским сливочным маслом и поверх него — смолистой кедровой шишкой, наполненной орехами! Шишку я вложила в посылку как символ жизни, возрождения. Сибирский, суровый климат здоров, я выбегаю теперь часто на мороз неодетая и никогда не простужаюсь.
Из моих писем к матери:
«26 сентября 32 г. Колпашево. Мамочка, родная, я получила вчера твою телеграмму в 31 слово, из которой поняла одно, что ты больна и не приедешь… Я думала, что ты радовалась в день твоих именин, получив известие о том, что я, наконец, приехала, а ты грустишь. Ну как мне тебя убедить в том, что я здорова, весела и полна жизнерадостности! Неужели ты думаешь, что я тебя обманываю! Ведь я же сама тебе дала клятву писать только правду… Продукты здесь есть все и, видимо, дешевле, чем у вас. Александр Васильевич зарабатывает около 200 р. Самое сложное — устройство с квартирой, но как раз вчера мы, наконец, перебрались в почти отдельную комнату, очень чистенькую и у одиноких людей, но я должна ее стеречь и потому не могу поступить на работу. Материально я без работы смело обойдусь, буду устраиваться с квартирой так, чтобы зарабатывать лишь для того, чтобы посылать тебе… Никаких продуктовых посылок не посылайте… Я все ждала тебя, но, пожалуй, хорошо, что ты не приехала. Мамочка, не огорчай меня, не тоскуй, а радуйся, что мы с тобой будем вместе, что это счастье нам подарено… Не знаю уж, о чем тебе и писать: о переживаниях — не хочется, а основной тон моей душевной жизни — в каждом письме. Главное, это приобрести самостоятельное жилище, чтобы можно было сделать запасы на зиму, пока дешевы овощи и т. д. Мы тут начали одну постройку, я рискнула ста пятьюдесятью рублями (моя доля), но думаю, что все это провалится, поскольку А. В. внес туда метод полного доверия, не оформляя договорных отношений и т. п. Трудно мне с ним, хотя и хороший он, и теперь наши отношения сложатся легче и в той форме, в которой они были много лет тому назад: мы оба пришли к заключению за эти полгода, что брак был ошибкой… Я поставила себе целью довести дело до конца, устроиться и, если возможно будет, отделиться хозяйственно только после устройства. Конечно, это все я пишу только для тебя. Мой идеал в будущем — жить только с тобой».
«30 сент. 32 г. Мамочка, ты пишешь „ужасное слово — разлука“, а я каждый день думаю — какое чудесное слово свиданье и надежда, ею только и жив человек… Как хорошо бы я жила, если б знала, что так далеко и в то же время так близко (что значит для любви пространство!) моя родная ясно и в простоте переживает посланное испытание… Сейчас мои досуги омрачаются мыслью о твоем состоянии… Когда я вечером выхожу на опушку соснового леса, на которой стоит наш домик, и смотрю на высокое северное небо или на закат на берегу Оби (тут прекрасные невиданные мною закаты), я грущу, что ты не разделяешь моего
Нарисованная тобой картина так не соответствует действительности по настроению, что мне до слез тебя стало жаль. Было так, что и клопы кусали, и блохи, и раздеваться не приходилось, и дождь в комнате шел (голода продолжительного не было, немного на остановках в пути). Но отношение у нас к этому почти всегда было как у ребят, когда они картошку на костре пекут, чихают от дыма, мокнут под случайным дождем и смеются. Мамочка, тебе это трудно понять, верь честному слову. Целую тебя. Г. с тобой. Ляля».
«8 октября 32 г. Мамочка, родная, сегодня целый день была в лесу и в поле. Не знаю — Нарым это или Крым — такая погода, такое тепло, такие хорошие места! Как жаль, что тебе не удалось приехать, но сознание того, что мне хорошо, должно тебя совершенно умиротворить. Хотя я тебе и телеграфировала, чтоб ты приезжала зимовать, что-то не надеюсь. Может быть, так и нужно. Ведь я, мамочка, из-за тебя хлопочу, чтоб ты приехала, я спокойно и радостно прожду срока свидания… Как бы ты у меня поправилась! Какую комнату я тебе нашла — сегодня смотрела, за 15 рублей в 4 окна, прямо в кедровый лесок. Но мне она не годится, так как ссыльные отдельных комнат самостоятельно иметь не могут, а живут на площади вольных… Хотела бы от Шурочки получить, пусть мне напишет правду о тебе, о твоем питании, образе жизни и душевном состоянии. Одна она напишет правду. Еще прошу тебя — оставьте вы эти утешения в письмах писать — такого рода лирики надо избегать… С книгами А.В. пришлите стихи, очень хочется, и кого-либо из моих любимых авторов, пусть Шура выберет. Ведь это предрассудок, что какое-то несчастье случилось. Несчастье, что вы портите себе здоровье из-за нас. Люди живут всюду, люди жили здесь добровольно десятки лет, а все пережитое нами — только на пользу».
Наша жизнь в этом доме была недолгой. Хозяин часто пьяный, его жена, раздраженная на все вокруг, начинает нас преследовать и, в конце концов, выгоняет на улицу. Мы продолжаем и в эти морозы своими руками строить избушку в компании с другим ссыльным. Пока идет стройка, Александр Васильевич поселяется в землянке с несколькими товарищами по несчастью, я — у знакомой женщины в невозможной тесноте.
Рассказать можно было бы и подробней, как мы строились без инструментов, без подходящей одежды, главное, без умения… Но все же, наконец, смогли переселиться в готовую избушку с одним потолком, но без крыши (крышу покроем весной — зимой здесь оттепелей не бывает). Зато есть у нас пол и, главное, отличная печь. Не могу обойти нашу умную печку молчанием. Она была каменная, раза в два больше всем известной буржуйки. Она обогревала помещение и одновременно пекла нам хлеб: топка ее была устроена со сводом. И, наконец, она служила перегородкой, отделяя темный угол «кухни». Вся комнатка об одно оконце (такое, чтоб не пролез в него в наше отсутствие человек) была немногим больше вагонного купе, только подлиннее. Дверь всю зиму стояла обмерзшая толстым слоем инея, хотя мы и обили ее всем, что нашли теплого в своих лохмотьях. В домике пахло паром и смолой, дуло из щелей: он был построен из непросохшего леса. Но мы были, наконец, дома.
Мурзилка прижился у Маруси, но часто нас навещал. Он был предприимчив, любознателен, бегал один на базар и приносил мне оттуда иногда «подарки». Так, однажды он принес мне в зубах толстый круг топленого масла; видимо, стащил с воза у зазевавшейся чалдонки. В другой раз принес мне круг молока: зимой все продавалось в замороженном виде.
Нас навещал еще один пес, суровый и независимый, прямой антипод Мурзилке. Мы так и не дознались, кого он считает своим основным хозяином и как его зовут. Он появлялся у нас неожиданно, гостил, сколько ему хотелось, и также незаметно исчезал. Приучить его было невозможно. Подачки он презирал. Звали его мы условно Тузиком, и он снисходительно на это имя отзывался. Он не приносил нам никаких даров. Наружности он был неказистой: небольшой, на кривых лапах, неопределенно-рыжеватой масти, как вылинялая лисица. Но выражение лица его было на редкость умное, и мы его уважали. Я почему-то понимала Тузика как молчаливого свидетеля и судью своей жизни.