Невиновные в Нюрнберге
Шрифт:
У меня не было желания поддерживать разговор. Все это напоминало старый фильм, который я смотрела поневоле. Фильмом были мои чувства и наблюдения, фильмом было солнце, отражавшееся в сугробах и сосульках, фильмом казались крепостные стены и рвы, вдоль которых катился наш автобус. Это декорации или взаправдашние развалины замка? Нюрнберг? Немые останки Нюрнберга? Город средневековья, убитый руками моих современников?
Илжецкий удовлетворенно сцепил на животе свои пухлые розовые руки.
— Узнаете? Мы проезжали тут вчера вечером. Но сегодня — какой
Сквозь автобусное стекло проникает солнечное тепло. Снег подтаивает, мир выглядит ярким и радостным, в движениях людей ощущается смена погоды: зима отступила, можно вот так, долго-долго ехать в туристском автобусе, знакомиться с благополучными немецкими городами и деревнями, забыть о развалинах, о лежащих под тонким слоем почвы человеческих останках, не думать о массивном здании, перед которым несут вахту солдаты союзнических армий. Но шофер знает, куда везти съехавшихся со всего мира корреспондентов и юристов, и останавливается возле других автобусов и легковых машин.
В лучах солнца сверкают яркими красками флаги четырех держав, ветер полощет их, надувает, прочесывает, показывает со всех сторон. Я задумчиво наблюдаю. Победа. Что принесет победа, скрепленная сотрудничеством Соединенных Штатов, Советского Союза, Англии и Франции? Еще не прошло и года с момента безоговорочной капитуляции Германии. С того незабываемого дня, когда, одеревеневший от унижения и гнева, от оскорбленного немецкого чванства, Кейтель сидел за столом и ставил свою подпись под документом о капитуляции, которой закончилась убийственная «молниеносная война». С каким трудом приходит в себя Европа, какой слой пепла лежит на всем.
На горизонте показался самолет. Он летел наискосок вверх, на глазах уменьшаясь, становясь прозрачным и нереальным.
— Где находится Фюрт, пан прокурор?
— Аэродром? В той стороне. «Джип» вчера привез вас оттуда, — показывает мне Илжецкий, продолжая сиять, как счастливое дитя.
Грабовецкий поднял руку, махнул, точно давая бегунам команду «старт».
— Идемте, прошу вас. Мы должны приехать раньше других. Вперед!
Я бросаю последний взгляд на залитый солнцем город. Самолета уже не видно. Сверкнув напоследок металлом или стеклом, он словно растворился в воздухе. Соланж, наверное, уже улетела в Италию. А мне надо давать показания, мне надо рассказать Международному трибуналу о преступлениях немецких главарей, не признающих своей вины, поскольку все делалось чужими руками.
Это фильм с неизвестными действующими лицами, незнакомыми местами и событиями. И никак нельзя повлиять на ход сюжета, даже если проблематика фильма тебя очень волнует, даже если в коротеньком эпизоде ты увидишь саму себя, свою улицу, дом. Нельзя закричать: «Я протестую! Дайте другой сценарий!»
Я медленно поднимаюсь по лестнице, то и дело растерянно оглядываясь назад, слышу шум тормозящих автомашин, шаги бегущих за нами людей.
Вместе с Илжецким я подхожу к гардеробу, где лежат стопки журналов.
— Быстро за пропусками! — командует возбужденный Грабовецкий.
Вдруг оказывается, что мир организован замечательно: кто-то все предусмотрел. За стеклянной перегородкой бюро пропусков сидят вежливые подтянутые американские парни в ладно скроенных мундирах — точно таких же видела я утром перед гостиницей. Их форма не перестает вызывать мое восхищение: столько вложено в нее стараний и изобретательности. Культура уважения к форме? Забота об армии? А может быть, только видимость заботы?
— Интересно, в разрешении политических проблем они так же усердны, как в своем пристрастии к отглаженным мундирам и бритью? — задаю я вопрос, сознавая, насколько моя война отличалась от войны моих ровесников из Штатов. Это своего рода свидетельство силы этой армии, с гордостью демонстрируемое их дивизиями, прибывшими спасать Европу.
Илжецкий взглянул на часы, а потом через головы каких-то людей посмотрел в комнатку, отгороженную стеклом, и сложил губы дудочкой.
— Прошу не волноваться. Американцы работают не спеша, но методично. Мы успеем.
Кто-то отошел, разглядывая полученный бланк.
Наконец подошла наша очередь.
— Вы только посмотрите, — торжествует Илжецкий, — до чего толково они работают. Сейчас вы получите пропуска. Сегодня мы вряд ли успеем, но завтра обязательно надо посмотреть, как подсудимых вводят в зал.
Грабовецкий все еще суетится в очереди у окошечка и наконец получает датированные сегодняшним числом пропуска; хотя они заполнялись по нашим паспортам, в них полно ошибок. Фамилии безжалостно исковерканы, причем по очень простому принципу: американская транскрипция с добавлением русских окончаний. Грабовецкий огромным, размером с полотенце, носовым платком вытирает лоб.
— Ну и ну! Я весь взмок. Польские фамилии — это не самая сильная их сторона. Вы только посмотрите, что они тут понаписали.
Илжецкий взмахнул толстыми ручками.
— Забавно! Завтра дежурный будет иметь полное право не впустить нас в здание Трибунала. Может потребоваться вмешательство председателя. Что они сделали с нашими фамилиями?!
Мы направились к широкой лестнице. Буковяк тяжело дышал. Он приостановился, опираясь рукой на перила.
Грабовецкий нервозно озирался.
— Куда подевался Райсман? Сколько хлопот у меня с этими свидетелями!
— Может быть, Трибунал учтет, что вы прилетели с опозданием, — говорит, то и дело останавливаясь, Буковяк. — Лучше всего было бы, чтобы вы дали показания прямо сегодня.
Доктор Оравия тяжело вздохнул.
— Боюсь, что из этого ничего не выйдет. И меня это очень, очень печалит. Мне кажется, что мы вообще здесь никому не нужны.
— Не одной печалью жив человек, — бормочет Илжецкий. — И не одним процессом. Есть еще и чтение. Я вот каждый день с утра покупаю себе специальную американскую газету, и мне хватает ее до конца заседания. Очень рекомендую. Янки в этом отношении на первом месте в мире. Они умеют развлекать.