Невозможно остановиться
Шрифт:
— Да, неплохо сказано. Я автор.
— Поздравляю вас.
— Я много уже лет занимаюсь тем, что пишу буковки. Из них получаются иногда осмысленные слова. Затем предложения. Если предложений много, несколько тысяч, может выйти рассказ или повесть. Такой процесс.
— Подумать только!
— А букв всего тридцать три в нашем алфавите. Я посчитал.
— Так мало? — восклицает.
— Причем, они неравноценны. У меня есть любимые и нелюбимые. Набоков Владимир — это такой писатель — различал их по цвету. Я на это не способен. Наверно, я дальтоник. Но для вас это,
— Угадали. Я темная.
— Можно поговорить о чем-нибудь другом. Я могу беседовать на любую тему.
— Вы еще и выпить можете.
— И это тоже, — соглашаюсь. — Но главное — не молчать, не забыть слова.
— О, Господи! — вздыхает она, как в первый раз.
— Какие у вас хорошие ушки, Лиза. Без клипс, без сережек. Можно я одно потрогаю?
— Пожалуй, не стоит.
— Они у вас маленькие, — определяю я размеры. — В них хорошо что-нибудь шептать. Нравятся мне также ваши губы, зубы, глаза, — перечисляю я.
— Ну, довольно! Вы что-то разошлись.
— Наверно, я слишком трезв.
— А по-моему, вас соседки избаловали, — проявляет она наблюдательность.
И одна из соседок, яркоглазая, маленькая Суни, тут как тут.
— Пойдем танцевать! — кричит она и тянет меня за руку.
А молодой плечистый малый подходит к моей собеседнице и склоняет голову, приглашая. Она порывисто отрывается от подоконника, бросив окурок в пепельницу. Я выговариваю Суни: что за манеры, Суни! Разве она не видит, что я разговариваю с дамой?
— О чем, интересно? — впивается она ногтями в мою руку.
— О Саддаме Хусейне, — отвечаю я.
… и продолжаю наблюдать со своего законного места за бешеной пляской. Разошлись, распоясались гости. Лишь престарелые Ивановы родители, да сам Иван, да его жена Нина, да я находимся в относительном спокойствии, в безопасной неподвижности. Остальные, посходив с ума, упрыгали бог знает куда. И моя новознакомая тоже.
Иван Медведев подсаживается ко мне. Он хочет знать, почему я так мрачен, о чем так старательно думаю.
— Саддаму Хусейну всего пятьдесят четыре года, Иван.
— Ну и..?
— Курдов жалко. Шиитов.
— Нас пожалей.
— Это само собой. Пенсионеров жалко. Студентов. Особенно новорожденных всех стран. Им еще жить да жить.
— Та-ак. С тобой все ясно, — бурчит Иван. — Отобрать, что ли, у тебя рюмку?
— Не делай этого.
— Как у тебя с деньгами? Подкинуть?
— Подкинь обязательно, пока я еще жив.
— Сколько?
— Сообразно инфляции.
— А с книжкой что? — хмурится Иван. То есть доброе жирное его лицо пытается хмуриться.
— Скоро выйдет. Я тебе ее продам.
— Жениться не надумал?
— О чем ты?
— Ясно говорю: жениться не надумал?
— Не понимаю я тебя. Что-то очень заумно. На машинном каком-то языке.
Иван, шевеля толстыми губами, беззвучно матерится. Вытирает платком пот с широкого, многодумного лба. Но продолжает продолжает приставать, нарушать мое одиночество. Один его знакомый, некто Агафонов, организует кооперативное издательство. Продукция предполагается разнообразная. Нужен толковый редактор. Платить будут
— А пить у него можно на работе? — проявляю я слабый интерес.
— В меру везде можно, — бурчит Иван.
— В меру это уже насилие, — отвечаю я. — Выбираю свободу. Иван вновь беззвучно матерится. А жена его Нина, хлопотунья, уже сменила тарелки для второй партии горячего. Гости возвращаются к столу обновленные, жизнелюбивые, вторично голодные. Суни и Фая, сдружившиеся вроде бы, не дают мне думать свою думу… об изменщице Клавдии, о дочери Ольге… да мало ли о чем! Совесть имей, ухаживай за мной! (Это Суни). И за мной тоже! (Это Фаина). Горячие обе, обжигают с двух сторон. Ясно, что плохо кончат сегодня. А жаль. Кого-то из них я, видимо, люблю. Возможно, обеих. Вообще замечаю, что в комнате стало светлей, жарче — высокая насыщенность биотоками. И лица, знакомые и незнакомые, резко, до неузнаваемости похорошели. Люди, живые — надо же! Чувствую жжение в глазах, так их в данный момент беспрекословно люблю. Мысленно горжусь собой: не всякому дана такая высокая человечность. Все-таки мне сорок лет, а я еше никого не убил, не покалечил, не возненавидел лютой ненавистью, да-а. Начни сейчас стрелять пулемет из коридора, я брошусь на него грудью, защищая всех пьющих, жующих, смеющихся. Живите дольше, не болейте! Тебя, зеленоглазая, в первую очередь прикрою своим телом… хотя фраза «прикрою своим телом» звучит двусмысленно.
— Эх, Суни! — громко вздыхаю.
— Что такое, Юрочка?
— Знала бы ты, как я тебя люблю.
— Правда?
— Тебя я тоже люблю, Фая, — информирую другую соседку.
— Врешь ты, наверно, — откликается она. Пьяненькая уже, раскрыла губки, помаргивает ресничками.
— Поцелуемся! — предлагаю я.
Обнимаю их, сближаю их лица и попеременно… как бы это выразиться непрозаично?.. пробую сладость их губ. Нам аплодируют — в частности, приметливая Жанна Малькова, сам Мальков, Иван и еще кое-кто. Чьи губы лучше, трудно сказать, те и другие отзывчивые, животрепещущие, молодые. Дурак я, что хотел повеситься! Со странгуляционной полосой на шее не выпьешь, не возлюбишь ближнего. И встаю.
— Куда ты? — вскрикивает одна из двух. Теперь уже неясно, кто именно. Произошло какое-то слияние, переход одной в другую, качественный обмен. А я вроде бы остаюсь самим собой, Теодоровым. Ведь это я, а не кто-нибудь, склоняюсь к плечу Л. Семеновой и внятно шепчу ей на ухо:
— Считаю, нам пора смыться.
Ах, как обжигает взглядом! А будь у меня на шее странгуляционная полоса, будь у меня черное мертвое лицо, вываленный язык, разве посмотрела бы так? Да никогда бы!
— Уже готовы, да? — спрашивает. — Дошли до нужной кондиции?
— Ошибаетесь, Лиза. Я мыслю ясно. Видите, помню ваше имя. Это не всегда удается.
— Мой совет: возвращайтесь, пожалуйста, на место.
— Вот как! А что, если я пожалуюсь Жанне? Она может вас уволить из редакции.
— Нет, не напугали. Нет.
— Но я же вас люблю! — говорю я довольно-таки громко. — Как я буду без вас?
— Перебьетесь, — бегло улыбается.