Невозможно остановиться
Шрифт:
Дальше так. К нашему столику придвинут другой столик. За нашим столиком три врага Маруси — три твари, по ее определению. За другим столиком еще четверо. Итого семь тварей без меня и Маруси! Это немало. Накопление их произошло незаметно и без моего вроде бы участия. Но председательствую почему-то я. То есть именно я разливаю, вынув из сумки, сначала одну, затем вторую, затем третью бутылку лимонной водки, припасенной для дома милой Сони Голубчик. Многое кажется мне странным. В частности, непонятно, почему Маруся целует ненавидимую ею суку и щедро смеется над шутками гомика-графомана, которого зовут Гоша. Значит, соображаю я, не так уж она их ненавидит… это хорошо! Мне лично эти молодые твари очень нравятся, особенно та, что рядом со мной — Оксана, классифицируемая Марусей как «ух, блядь!». Она черноглазая, круглолицая, свежая, смешливая, плотненькая такая. «Ты талантливая?» — сразу спрашиваю я ее. «Говорят, что да», — отвечает она весело. Очень хорошо! «А Гоша?» — спрашиваю я. «Гоша
Вот как складно получается: пять человек за столиком — и ни одной бездарности. За придвинутым столиком, я чувствую, бесталанных тоже нет. Это меня радует, словно я вдруг нарвался на богатую полянку с белыми ядреными грибами. А они, новые знакомые, судя по всему, тоже рады, что встретились со мной, судя по всему, не полным дебилом, не патологическим, судя по всему, жадиной-говядиной. Им, судя по всему, нравится, что я попался им на жизненном пути. Они не хотят со мной расставаться ни после первой, ни после второй бутылки — такие славные, талантливые ребята! — и после третьей они готовы продолжать наше знакомство, так я их заинтересовал. Они даже спрашивают: а как вы, мол, там живете, в вашем медвежьем углу? — то есть без всякого столичного гонора, без великодержавного снобизма, по-простецки спрашивают: а как вы, мол, там живете, в вашем медвежьем углу? — то есть проявляют широту и демократичность мышления, допускают, что и за пределами московской окружной автострады, даже на нашенской окраине есть какие-то ростки жизни, происходит брожение и почкование, что там иногда читают, а некоторые безумцы даже пишут… А зачем бы, казалось, им это знать при такой-то насыщенной творческой атмосфере этого Дома, где идет главная битва умов и талантов за овладение жизненным пространством — на кулачках, стенка на стенку, так жарко, что слово «перо» приобретает второй, уголовный, смысл, связанный с заточенным лезвием, а глагол «попишу» напоминает о бритве в руках насильника?.. Но нет же, спрашивают, интересуются, тянутся бокалами, чтобы чокнуться со своим человеком Теодоровым… Но все-таки недопонимают Теодорова, его чрезвычайного вселенского миролюбия, Теодорова-миротворца с душой, может быть, Христовой, но никак не могущей раскрыться в полную свою ширь… да и кто же поверит, что возможно в дикое время на диких ветрах всепрощение и всепонимание… и как совместить его еретические поступки с прекраснодушными намерениями?
Иду за четвертой.
Иду за шестой.
Еще две складываю в сумку — для тебя, голубка моя Софья Голубчик!
Теодорова уже не просто уважают, его уже искренне любят. Он же видит светлые, ясные лица; ему чудятся нимбы над головами. Маруся, сложив руки на столе, уронила на них голову. Над ней особенно яркий светящийся круг отмеченности судьбой. А круглолицая моя, черноглазая соседка Оксана шепчет мне:
— Ну зануды! Это же жуть!
Она имеет в виду очередную филиппику неизвестного с приставного стола. Тот разгорячился — ну, рагорячился человек! — и употребляет такие слова, как «сучье вымя», «козел вонючий», «выблядок недоношенный», характеризуя одного из руководителей писательского Союза. Это конечно, нехорошо, но человек разгорячился — и вообще температура за столами заметно повышается, как… как при родовой горячке. (Хорошее сравнение!)
— Да, слегка зациклились, — отвечаю я Оксане и, чтобы успокоить ее, только ради этого, беру ее руку и, опустив ее под стол, кладу на то место, куда обычно руку дамы за столом класть не принято. Вот, мол, Оксана, где истинные ценности, а жаркие теоретические споры о лидерах — ну их! И ничуть не боюсь, что сейчас получу в лоб, ну ничуть.
И правильно делаю, потому что Оксана, глазом не моргнув, ловко раздвигает мне «молнию» на джинсах и забирается рукой внутрь. Этому я ее не учил и не просил ее об этом. Но я блаженно улыбаюсь и говорю:
— Погоди. Может быть, в другом месте?
— А где? — спрашивает она, тоже улыбаясь, но таки добираясь до сути и горячо суть сжимая.
— Есть, — говорю я улыбаясь, — одна квартира. Хорошая квартира. Но там дама. Ты как — ладишь с дамами?
— Смотря какая дама, — улыбается Оксана, делая рукой суть-туда, суть-сюда, суть-туда, суть-сюда.
За столами между тем выясняется, что другой лидер не меньший мудак, чем предыдущий.
— Дама без комплексов, — улыбаюсь я Оксане, но уже слегка закатывая глаза. — Ты не боишься, что я сейчас начну вопить?
— Я первая, кажется, заору, — отвечает Оксана со странной улыбкой и сумасшедшинкой в глазах, так как, видимо, наши внутренние сути как-то перекликнулись.
— Стоп, Оксана, — говорю я. — Опасно. Остановись — и поехали.
— Она меня выгонит. — Суть-суть!
— Не выгонит. Разберемся. Ну, остановись же, дурочка. Выходи первой. Жди… мм… у входа.
Она отпускает то самое, что обычно не принято держать дамам за столом, застегивает «молнию», глаза ее осмысленно светлеют. Она встает и, слегка качнувшись, идет между столиками. Я разливаю еще по бокалам — так, на всякий случай, — но бдительность компании явно пониженная… выдерживаю две-три минуты и тоже поднимаюсь.
— Далеко? — спрашивает толстогубый Гоша, гений.
— Отлить.
— А! Пойдем вместе, — поднимается и он.
Мысль
— Нельзя, товарищи! Девушка из андерграунда. Вам не положено. — И, обнимая с мужьей уверенностью Оксану за плечи, увожу.
Вот так невольно Теодоров вносит свою лепту в литературную междоусобицу, политикан хренов!
Лизочка, душа моя, тебе посвящаю это лирическое отступление.
Когда вечерняя темнота зажигает московские фонари, когда косяки поблескивающих машин идут густо, как нерестовый лосось, — из глубин морских в устья своих домашних рек… когда первая звезда без имени вот-вот прожжет небо тонким лучом… когда миллионы окон загораются, как миллионы окон… когда брань, плач, смех тут, а там, где ты, тихий сон, любовный стон, хрип и храп глубочайшей ночи… когда, когда, когда ты лежишь, разбросавшись в горячем сне в своей колыбели, а я мчу, как бес, на такси по Тверской и дальше с бесовскими намерениями, — я о тебе помню, душа моя.
Я помню и знаю, что это уже не повторится, — то, что происходит, в таком именно сочетании, звукописи и видеоряде. Не счетчик щелкает, не цифры мелькают. Рай-ад, рай-ад, душа моя, рай-ад включают и выключают светофоры. Не Тверская промелькивает, как Тверская, а поле бесплодной, может быть, жизни, с нелепыми чучелами, не пугающими ворон: вон я, и вон ты, душа моя. Старею, старею, старею с каждым биением сердца, пока ты спишь, разметавшись в своей колыбели, — нет тебе имени, как звезде этой, кроме имени — душа. Прости и прощай на целую ночь, когда половина большой страны, большая половина, угасла и онемела, а меньшая бодрствует и бурлит. Убиваю себя сознательно в состоянии близком к бессознательному, помня о тебе, душа. Вижу дальний прогал — рай-ад. Суть, суть, суть, любимая. Накопление материала, Лиза, не имеющее никакого смысла, кроме накопления материала, а именно — никакого смысла. Когда загорается… Когда потухает… Особенно желанно думать о тебе в сострадательном наклонении. Есть в этом, конечно, и ужас, в этом необдуманном мелькании, но как сказать! Шаркать ногами, и сутулиться, и мудрствовать при свече над летописью, когда грудной ребенок насажен на штырь, тоже не пристало мне и тебе, душа. Я помню тебя, а себя — нет. Каким был — не стану, какой есть — известно, каким буду — прощай. А зачем же так обнимаю небо и землю? Неужели боюсь расстаться? Лиза, Лиза, душа! Впору заголосить от неизбывной верности тебе — и себе. Говорю чужие слова: нас мало избранных. Только, может быть, ты да я, да еще пять миллиардов, не могущих остановиться по своей трусости. Я приеду, приду, приползу даже ползком к своей цели, но тебя, Лиза, никак не миную. Ибо как же миновать? Это невозможно. Но и послушно замереть перед светофорным миганием — рай-ад-рай — даже если не регулировщик в белых крагах, а ты, голорукая, необыкновенная, преграждаешь путь косяку и мне, единичной особи, тоже ведь не в моих силах. Бесовская душа пляшет и поет, как ангельская, постарайся понять и не осудить. Ошибка думать о винной ягоде или лимонном настое. Это лишь пособничество, а на самом деле, душа моя Лиза, этот путь по Тверской и дальше предназначен еще с первого крика, независимо от тебя, меня, нас. Зачем же сопротивляться, зачем? Зачем растягивать, замедлять и умножать? Спи, спи, спи, а поутру, когда у вас там начнется новый ход солнца, а здесь ляжет плотная, неподвижная тьма, утопив и город, и меня в нем, уже не я, а ты будешь вспоминать по имени и клясться в верности. Хочу верить.
Подъезжаем к нужному дому. Это район Выставки достижения народного хозяйства. Точный адрес утаю. В полутемном салоне такси я опять навел руку Оксаны на своего алчущего знакомца. На этот раз она выпустила его на волю и, положив голову мне на колени, уйдя из поля зрения пожилого, мудрого водилы, мягкими губами и ловким языком довела меня до белого каления. Чтобы не издавать стонов непристойных, я читал вслух космогонические стихи своего родного брата, за что он меня простит. «Дьявол спускается с гор, — читал я громко и с выражением. — Вид его мрачен, ужасен. Весь он огнеопасен. Дьявол спускается с гор», — заглушая неосторожные причмокивания Оксаны и свои сладкие позывы.