Невозможность путешествий
Шрифт:
Я кивнул, тогда она принесла мне две черные кружевные тряпки, похожие на цыганскую юбку. Стала мять, запихивать их ко мне в сумку.
— Пакет есть? — спросил я.
Она увидела на столике стопку вчерашних газет, и в ее глазах-миндалинах вспыхнула мысль.
— В газеты заверни.
В газеты заворачивать не стал, нашел пакет. Как раз сейчас проплываем мимо большой реки с рыжеватыми островами, заросшими сухой травой. Въезжаем на мост. Волга!
Когда езжу домой с Казанского, вид на Волгу более эффектен — крутые берега, монументальный мост, сияющая перспектива. Подле Саратова вид выходит менее изысканный,
А потом, на многие километры, пойма с порыжелыми островами, похожими на лабиринт — водные дорожки сходятся и расходятся среди травяных фиордов, плывет лодка, вот только сейчас (пока я все это писал) мы достигли окончательной суши. Потянулись хлипкие дачные домики, переходящие в гаражи и в унылую типовую пятиэтажную застройку.
Саратов-1 пасс. — Урбах
(Расстояние 947, общее время в пути 18 ч 56 мин.)
А мы вернулись в октябрь, даже, можно сказать, в конец сентября. По крайней мере, еще на перроне в Саратове лил теплый дождь, и толпа провожающих стояла под черными зонтами, напоминая одну большую похоронную процессию.
Урбах — Мокроус
(Расстояние 947 км, общее время в пути 19 ч 34 мин.)
Поезд разрывает гомогенное пространство, выкатываясь на простор с жизнью, текущей у него внутри. Сундучок, шкатулочка с секретом — вокруг одна жизнь, а внутри — автономная и совершенно другая. Здесь даже воздух иной — состав его городской, техногенный, с пылью, с жаром, а вокруг благолепие: поля, огни, деревья. И никакой вагонной тесноты, духоты, сжатости, но простор, врасплох застигнутый во всей своей красе. Так как поезд не видит себя со стороны, он исключен из общей картины: наблюдатель сидит внутри поезда, сшивающего собой, как застежкой молнией, левый берег и правый берег: «так глаза в темноту открывает зверек, и, не видя себя, превращается в крик…».
Что самое важное в железнодорожном пейзаже? Его отчужденность, окружающая полоса не-жизни, промежуточность. Пути исполосовали землю шрамами, они прерывают непрерывность, ну да, ржавая трава здесь еще кое-как пробивается, но ничего более.
Железные дороги окружают промышленные зоны, заброшенные территории, их хочется назвать неокультуренными, некультурными, они отчуждены и забыты, освоены и избиты так, что раны кровоточат и не могут зарасти: оздоровление пейзажа есть конец железной дороги.
А потом ты просыпаешься ночью (нужно обязательно проснуться в поезде посреди ночи) на каком-нибудь полустанке. Нужно обязательно проснуться, когда поезд стоит где-нибудь долго-долго, собственно, ты от того и просыпаешься, что он никуда не едет. Возле мощного фонаря, рассеивающего концентрированный белый свет, предельный, столбом-столпом, отчего вдруг покажется, что это — зима, снегопад и скоро Рождество. «И поезд вдоль ночи вагонную осень ведет. И мерно шумит на родном языке океана…»
Зона отчуждения — сама себе схема, сложное пространство, состоящее из многих параллельных и пересекающихся плоскостей.
Ряды рельсов делают пространство многоступенчатым, где каждая ступень устроена иначе, со своим наполнением, режимом, агрегатным состоянием. Рельсы и то, что между ними; то, что между соседними железнодорожными путями, то, что на подходе к этому расчерченному полотну, затем хозяйственные постройки, дворы, какой-нибудь поселок, лес, горы, нищее небо над ними, все это наполнено, напоено перспективой что твой Брейгель.
Одноэтажная Россия по колено в грязи. Водонапорная башня посредине привокзальной площади — единственное, что отвлекает от всеобщего уныния. Стоянка всего ничего, но к тамбурам подтягиваются старушки с провизией. Пассажиры как боги величественно сходят на землю — нынче выдался их звездный час, через пару минут международный экспресс унесет всех прочь, а пока можно побаловаться тем, что бог послал.
Бог послал жареную курицу и беляши, пиво и кириешки, малосольные огурцы и водку в бутылках без этикетки… Пока не объявят посадку, пассажиры вальяжно рассматривают дары Мокроуса (женщины) или задумчиво курят в сторонке (мужики в пляжных сланцах). Торговки наводят суету, точно наш фирменный скорый (№ 007) — последний поезд на всем белом свете.
Из репродуктора разносится «скорый, фирменный… на Алма-Ату», и старухи (есть среди них, впрочем, и женщины без возраста, но явно помоложе) мгновенно теряют интерес к богам из купейного. Словно бы в один миг с них спадает проклятье, они становятся спокойнее и тише, в движениях появляются сонность и плавность, кажется, оцепенение им уже не стряхнуть никогда.
Мы трогаемся, все расходятся по купе, затем выбираются в коридор за кипятком или чтобы подзарядить мобильник.
Мокроус — Ершов
(Расстояние 1040 км, общее время в пути 20 ч 37 мин.)
Побрызгался одеколоном «Дюна».
Снова приходит проводница. Приносит еще две тряпки. Протягивает картридж и спрашивает, как называется эта штука «официально».
— Не криминал?
(То есть можно ли ее провозить через границу, не опасаясь гнева таможенников.)
Чувствуя неловкость, пытается болтать. Называет меня по имени (в паспорте подглядела, они списки составляют) и на «ты». Жалуется на таможню, стало-де совершенно невозможно ездить, передачи уже не возьмешь, если много чего везешь, отбирают. Сочувствую, чем могу, вот тряпки взял — уже помощь.
Замечаю у нее в купе на столике свои прочитанные газеты. (Вчера отнес их к мусорному баку, но не выбросил, сложил аккуратной стопкой, она забрала.) Уложил тряпки в сумку, отдал оставшиеся газеты. Поблагодарила молчаливым кивком. С готовностью и достоинством.
Стемнело мгновенно. За окном вновь черный квадрат. По вагону разносится запах жареных беляшей, сейчас начнут обносить. В соседнем купе едет комиссия в железнодорожных костюмах с погонами, пьют водку. Женщины громко смеются. Вдали (и где она, эта даль?!), у предполагаемой линии предполагаемого горизонта появляются два маленьких сиротливых огня. Словно это две звезды, две светлых повести упали с небес, и теперь их медленно относит течением в сторону.