Невозможность путешествий
Шрифт:
Правда здесь не зря взята в кавычки. Справедливости ради следует заметить, что Успенский, разумеется, старается соблюсти «баланс позитива и негатива», хотя и пришпиливает ложно оптимистический финал.
В галерее его книги, следом за Саврасовым и Левитаном, с которых «Поездки к переселенцам» начинаются, следуют залы передвижников (сплошные Ярошенко да Мясоедов), переходящие в анфиладу уже даже не картин, но архивных документов и газетных вырезок: по мере того, как путешествие с головой накрывает Успенского, стиль его становится все более и более сухим, умозрительным.
Так, Омск им, занятым судьбами толп людских (тоже,
Уже в первых главах, наблюдая на пароходе две семьи переселенцев, русскую и украинскую, Успенский неожиданно противопоставляет их:
«Малороссы-переселенцы были одеты опрятнее наших, ели аккуратнее и в определенное время, целыми семьями, в кружок, и вообще во всех их поступках было гораздо больше обдуманности и сообразительности, чем у черноземных великороссов, которых отличала какая-то бабья доброта, бабья распоясанность во всех отношениях и, к сожалению, весьма значительная нищета в одежде…»
К этой же теме писатель вернется в конце своего первого сибирского путешествия — уже в Оренбурге.
«Да и вообще в мужиках было что-то бабье, и на моих глазах молодой мужик нянчил ребенка, как истинная баба. Мне даже почудилось, что и от него пахнет кислым молоком, запах, который весьма ясно ощущался среди пышных баб, когда в вошел в большую комнату переселенческой станции…»
На финал путешествия Успенский приберегает историю переселения российских менонитов 1874-го года в штатовскую глубинку, когда в Арканзасе им помогали дальновидные американские компании железных дорог, понимающие, что развитие диких земель должно быть связано с привлечением нового и сильного, трудоспособного населения.
Сам Успенский в США не был, но читал в журнале «Устои» о том подробный очерк, вот и счел нужным сказать: «сибирская дорога — это воскресение из мертвых несметного количества безземельных крестьян и вместе с тем воскресение из мертвых сибирских пустынь, оживотворение их живой жизнью, и вообще великое, всероссийское и всенародное дело…»
Не зря при чтении мне постоянно не столько даже Чехов с его «Сахалином», явно отсюда вышедшим, мерещился, сколько Александр Исаевич с его «опытом художественного исследования». Правда, у Успенского простонародные и устаревшие словечки, превращающиеся в фундаментальные понятия, от «увместях», возникающих из-за «боязни разрушить нравственные семейные связи», основу основ православной жизни, вплоть до «поетапу» из «рассказа крестьянина-сибиряка», помещенного в эпилог («Не знаешь, где найдешь»), записанного «на большом западно-сибирском тракту, в глубине обширного двора…», выглядят более естественно, органично.
Оно и понятно — со временем колоритная речь вытиралась и выгорала в веках, совсем как эти полустертые,
Пообтесались, технологизировали процесс. Понастроили бараков, обжили и загадили, затоптали, залапали, подчинив себе и своему беспробудному потреблению огромные территории, ставшие, в конечном счете, архипелагом заживо сгноенных, бесконечно несчастных людей.
Во времена Успенского дело переселения народных толп было еще в новинку, осуществлялось во имя видимой и очевидной всем пользы на пустующих пространствах.
Стены недавно срубленных бараков еще не успели прокоптиться и почернеть, а новые полати истошно пахнут свежесрубленной древесиной, ведь и впереди еще маячит утопия. То, что в ХХ веке обернется ГУЛАГом и геноцидом всех народов, населявших СССР.
Читая, в общем, благостные, точнее, оптимистически настроенные, лишенные особого физиологизма и физиологии (Успенский — не доктор Чехов) путевые очерки Глеба Ивановича, видишь, зачатки будущей хтони, подымающейся от людей, которые не могут ни одного предложения закончить, не упомянув (обязательно ввернув) главные свои интересы — «землю», «душу» или «бога».
«От Урала до Москвы» Д. Мамина-Сибиряка
«Ты опять в Расею, сказывают, сбираешься?»
Главная мысль этой книги Мамина-Сибиряка заключается в том, что Урал — особая, не совсем российская территория, вратами рая помещенная между чахоточной Расеей и могучей Сибирью, порождающая особенные антропологические и социальные модели, типы и мутации.
«…Хохлы и туляки совсем отвыкли от тяжелой крестьянской работы, особенно женщины…, а в Челябе крестьянские бабы работают, не разгибая спины…»
Вот и народы с народностями здесь свои, сложносочиненные, составные. «Татаришки» («…кистенем по боку и кунчал головы…»), эти, можно сказать, «чистые страмцы», подразделяются на сылвенских и иренских, с которыми еще Ермак воевал да Строгановы, а также «полумифическое племя чудь, от которого воспоминанием остались только «чудские могилицы» да чудские копи», пермяки, «глина глиной» и много еще кто.
Короче, «сошлись на нем народы угро-финского племени (пермяки, вогулы и зыряне) с народами монгольского происхождения (башкиры и мещеряки)…»
Даже представители разных цехов и сословий развиваются тут как бы на особицу. И даже староверы, казалось бы, единые и неделимые, делятся на разные, между собой не пересекающиеся страты: «Одни австрицкого согласия, другие — беспоповщинцы, третьи — часовенные, потом: поморцы, хлысты, пахтеи…».
«Были тут и висимцы-кокурошники (прозвание раскольников Висимо-Шайтанского завода), и черновляне-обушники (жители Черноисточинского завода, которые известны тем, что слишком часто пускали в дело обух топора), и долгоспинники из Малых и Больших Галашек (между заводами Висимо-Шайтанским и Висимо-Уткинским; славятся как «закоснелые» раскольники), и тагильцы-ершееды, и старозаводские раскольники (из Невьяновского завода), и разный пришлый народ с других уральских заводов — Верх-Нейвинского, Ревдинского, Каслинского и Верх-Исетского…»