Невыносимая любовь
Шрифт:
Их дом на две семьи, утопающий в свежей зелени, располагался в самом сердце садовых пригородов северного Оксфорда. Я придумал теорию, что однажды мы увидим свежим взглядом откровенное уродство отечественной викторианской архитектуры, но это случится не раньше, чем мы сможем определить, как же в наше время должен выглядеть хорошо спроектированный дом. А пока не придумано ничего лучшего, нам сгодятся и викторианские дома. Вероятно, пока я вылезал из машины, кровоснабжение моего мозга несколько ослабло, и от этого мысли повернули в другую сторону. Я себе не доверяю, пришло мне в голову. Не доверяю с тех пор, как вторгся на территорию Клариссы. Я остановился у ворот. К входной двери вела дорожка из кирпича, по бокам заросшая одуванчиками и колокольчиками. Слишком легко предположить, что печаль окутывает дом только лишь в моем воображении, и я заставил себя отыскать
13
Похоже, женщина, открывшая дверь, не ожидала увидеть меня, и пару мгновений мы смотрели друг на друга, пока я торопливо не напомнил ей о нашей договоренности. На меня глядели маленькие сухие глаза, не покрасневшие от слез, но ввалившиеся и навеки усталые. Ее взгляд был устремлен куда-то вдаль, за ее собственный горизонт, как у одинокого полярника в Арктике. Она донесла до двери теплый, какой-то домашний запах, и мне подумалось, что она спала в одежде. На ее шее висела длинная нитка янтаря неправильной формы, в которой она неловко запуталась левой рукой. В течение всего моего визита она постоянно теребила и вертела между большим и указательным пальцами самый маленький янтарик. Выслушав мое объяснение, она произнесла: «Конечно, конечно», героически оживилась и открыла дверь пошире.
Этот тип оксфордских интерьеров знаком мне еще с тех времен, когда я навещал здесь разных профессоров. Теперь, когда в поселке тратятся не академические деньги, подобные дома стали исчезающим видом. Последний раз здесь что-то переделывалось в пятидесятых или шестидесятых годах. Появились новые книги, кое-что из мебели – и с тех пор никаких перемен. Из цветов только бежевый и коричневый. Никаких признаков дизайна, стиля или уюта, а зимой к тому же и холодно. Даже свет был каким-то коричневатым, неотделимым от запахов сырости, угольной пыли и мыла. В спальнях, скорее всего, не было отопления, и мне показалось, что в доме всего один телефонный аппарат, с диском, стоящий в холле далеко от любого из стульев. На полу был линолеум, на стенах тусклые лампы дневного света. С кухни кисловато пахло газом, а на рассыхающихся полках с металлическими креплениями поблескивали бутылки с красными и коричневыми соусами. Этот аскетизм, некогда признанный соответствующим жизни интеллектуала, восходил к основе английского прагматизма, не знающего суеты, отполированного до совершенства, а также к миру академизма, находящегося выше торговли. В свое время этот стиль, должно быть, прозвучал как пощечина эдвардианской пышности старших поколений. А теперь это наилучшее место для тоски.
Джин Логан провела меня в тесную заднюю комнатку, где стеклянные двери выходили в огромный, обнесенный стеной сад, полный цветущих вишен. Она чопорно нагнулась поднять одеяло, лежавшее – на полу, возле двухместного диванчика, подушки и покрывала которого были перепутаны и смяты; прижимая одеяло к животу, она предложила мне чаю. Когда я позвонил в дверь, она спала, решил я, или просто лежала, укрывшись. Я предложил помочь на кухне, но она нервно засмеялась и велела мне присесть.
Воздух был настолько спертый, что дыхание требовало осознанных усилий. Газ в камине горел желтоватым пламенем, возможно выделяя угар. Да еще эта вековая тоска. Пока Джин Логан не было в комнате, я попытался уменьшить огонь, но тщетно, и тогда приоткрыл на пару сантиметров дверь в сад, расправил занавески и сел обратно.
Ничто здесь не указывало на наличие в доме детей. Втиснутое в альков, придавленное тяжестью книг, стопок журналов и академических изданий, стояло пианино. Из его канделябров торчали засохшие прутики, очевидно с прошлогодними еще почками. Книги, лежавшие по обеим сторонам камина, были стандартными изданиями избранных произведений Гиббона, Маколея, Карлейля, Тревельяна и Рёскина. У одной стены стояло черное кожаное кресло с прорехой в боку, заткнутой пожелтевшими газетами. Выцветшие и истончившиеся ковровые дорожки покрывали полы. Два стула, как мне показалось, годов сороковых, с высокими деревянными подлокотниками и низкими квадратными сиденьями, стояли у ядовитого огня, напротив дивана. Джин или Джон. Логаны наверняка
Джин принесла чай в больших кружках. Я уже приготовил краткую вступительную речь, но она заговорила сама, едва присев на край неудобного низкого стула:
– Я не знаю, зачем вы приехали. Надеюсь, не для того, чтобы удовлетворить любопытство. Мы незнакомы, и я не хотела бы выслушивать ваши соболезнования, утешения и что там еще полагается. Будьте так любезны. – Скрываемые эмоции выразились еще ярче из-за отрывистых, сказанных с передышками фраз. Она попыталась сгладить впечатление слабой улыбкой и добавила: – Хотелось бы уберечь вас от неловкости.
Я кивнул и сосредоточенно сделал глоток обжигающего чая из своего фарфорового ведерка. Для нее, замкнутой в своем горе, подобный официальный визит, должно быть, сродни вождению в нетрезвом состоянии – с трудом рассчитываешь нужную скорость беседы, зато с отчаянной легкостью заруливаешь прямо в кювет.
Трудно представить ее без этого горя. Коричневое пятно на светло-голубом кашемировом свитере, чуть ниже правой груди, говорит лишь о горестной неухоженности? Довольно грязные волосы туго стянуты в торчащий пучок красной резинкой. Это лишь скорбь или обычный академический стиль? Из газет я узнал, что она преподает историю в университете. Не зная о ней ничего, по ее лицу можно было бы предположить, что у нее тяжелая простуда при малоподвижном образе жизни. Нос острый, с порозовевшими ноздрями и кончиком – от прикосновений влажных салфеток (пустую упаковку я заметил на полу у своих ног). Но лицо тем не менее привлекательное, почти красивое, практически правильные черты, никаких излишеств, длинный бледный овал, тонкие губы и почти бесцветные брови и ресницы. Скромный песчаный оттенок глаз. Она производила впечатление человека подчеркнуто независимого и легко выходящего из себя.
– Не знаю, – сказал я, – приходил ли кто-нибудь из тех, кто там был, навестить вас. Полагаю, что нет. Я знаю, вам не нужны мои рассказы о смелости вашего мужа, но, может быть, вам интересны какие-то подробности произошедшего. Судебное заседание состоится не раньше чем через шесть недель...
Я прикусил язык, недоумевая, с чего вдруг я помянул судебное заседание. Джин Логан так и сидела на краешке стула, склонившись над кружкой, подставив лицо теплому пару, может быть, чтобы увлажнить веки. Она произнесла:
– Вы думали, мне будет интересно узнать в подробностях, как именно он расстался с жизнью?
Не ожидая такой желчности, я посмотрел ей в глаза.
– Но может быть, вам все-таки что-нибудь интересно? – спросил я помедленнее. Легче чувствовать враждебность, чем собственное смущение от ее горя...
– Кое-что я хотела бы узнать, – произнесла Джин Логан, и в ее голосе неожиданно прозвучал гнев. – У меня много вопросов к самым разным людям. Но я не думаю, что они захотят мне ответить. Они делают вид, что даже не понимают, о чем идет речь. – Она замолчала и с трудом сглотнула. Я слушал голос, не умолкающий в ее голове, я читал мысли, терзавшие ее всю ночь. Сарказм был слишком театральным, слишком активным, в нем была вся тяжесть опустошающих повторений. – Конечно, я сумасшедшая. Я неадекватна, я всем мешаю. Зачем отвечать на мои неудобные вопросы, если они не вписываются в общую картину. Что вы, что вы, миссис Логан! Не волнуйтесь по пустякам, они не должны вас касаться, они не имеют значения. Мы понимаем, что это ваш муж, отец ваших детей, но мы при исполнении, и, пожалуйста, не мешайте работать...
Слова «отец» и «дети» лишили ее самообладания. Поставив кружку, она выдернула из рукава скомканную салфетку и, прижимая, принялась тереть ею между глаз. Она попыталась встать, но низкий стул помешал ей. На меня навалилась пустая, отупляющая бесчувственность, возникающая, когда кто-то в комнате занимает все эмоциональное поле. Мне оставалось только пережидать. Я подумал, что она, видимо, из тех женщин, которые терпеть не могут, когда кто-то видит их слезы. Но за последнее время ей пришлось к этому привыкнуть. Я смотрел мимо нее, в сад, за вишневые деревья, и обнаружил первое напоминание о детях. Частично скрытая кустарником, на лужайке стояла коричневая палатка-иглу. С одной стороны подпорки упали, и палатка заваливалась на цветочную клумбу. Выглядела она отсыревшей и заброшенной. Он ли поставил ее для детей незадолго до смерти, или они воздвигли ее сами, чтобы установить контакт с живущим на природе подтянутым призраком, который покинул дом? Может, им надо было где-то посидеть за пределами сумеречной материнской боли.