Нейтральной полосы нет
Шрифт:
Мягко протопали по земле копыта, хрустнул слабый ледок. И затихло все.
Они думали расписаться в первом попавшемся городе, через который пройдет дивизия, но в первом попавшемся городе не только загса — стен от загса не осталось. Только виселицы их встретили.
И вообще все оказалось не так просто. Дивизия вела тяжелые бои, встречались они редко.
Если артполк стоял неподалеку, Костя присылал с весточкой Кольку-ординарца, семнадцатилетнего паренька, еще в Московской области приставшего к артиллеристам, и Колька, обожавший своего комдива, прибегал с радостной готовностью — веснушчатый амур в огромных кирзовых сапогах и прожженной во многих местах шинели.
Очень
Первый раз она встретилась с Борко лицом к лицу, когда хоронили Костю. Вернее, то, что осталось от Кости после того, как его машина подорвалась на противотанковой мине. Это случилось даже не в бою. На форсированном марше. Его хоронили без гроба. Некогда было делать гроб.
Последний раз прискакал за ней Колька. Он плакал, веснушки его от слез стали багровыми.
— На коня, гони. А то его похоронят.
И она поскакала первый раз в жизни. Больше всего на свете боялась упасть, не успеть, и поэтому неумело понукала и настегивала коня.
Ирину знали. Ей дали постоять у могилы. Кажется, Борко сказал, чтоб она тоже бросила горсть земли. Земля падала беззвучно. Ведь гроба не было. Костя был завернут в плащ-палатку. Она закрыла глаза, чтоб не видеть нелепых очертаний свертка.
Иногда Ирине приходила на ум ее книжка, которая, на удивленье всем, печатается и скоро должна выйти. Ирина думала, какая радость будет держать эту книжку в руках. Но книжка была дальше, чем война и Костя. Не книжка главное. А что же главное?
В день операции заведующий отделением сам зашел к Ирине в палату. Она была готова и ждала, стоя у окна.
— Ну, голубушка, поехали, — сказал он, погладив ее по плечу.
Ирина обернулась, улыбнулась ему.
— Поехали, доктор, поехали. Только можно я сама пойду?
И пошла за едущей впереди ее пустой каталкой.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Итак, вот первое письмо Громова, начинающееся многозначительно подчеркнутыми словами:
«Прочти и уничтожь!»
Вадим берет в руки и перечитывает фотокопии:
«Любочка. Сегодня был юбилей нашего знакомства. Ты не смотришь, а я смотрю. Первый раз с тобой поговорили «ластепотюрь». Новое слово в русском языке. В своих мемуарах, которые начну писать лет в 90, не раньше, в примечаниях укажу — «ласкаю тебя по-тюремному». Целую «ластепотюрь».
…Раньше я все время спал днем, теперь некогда, жду тебя… Роднуля, я понимаю, что я у тебя отнимаю время, рад бы не отнимать, а дать вместе с собой, но иначе пока не получится.
Наши маленькие теплые отношения — начало каких-то наших совместных желаний. С твоим появлением в моей жизни я еще упорнее буду бороться за свою свободу. Может быть, она будет нужна не только мне, а и тебе?..»
Ну что же, пока это обычное любовное письмо. Адрес матери дан устно. Письмо должно быть показано матери, потом уничтожено.
Так и произошло. Этой записки более в природе не существует, ее в присутствии Любы уничтожила сама мадам.
Громов, разумеется, должен был проверить, побывала ли Люба на даче.
Люба рассказывала так:
— Ответа мне никакого не дали. Приняли хорошо и сказали, что мне при
Палец у Любы был-таки изрядно укушен.
После первого посещения дачи девушку слушали вместе Бабаян и Вадим. Оба они почувствовали, что это посещение не прошло для Любы бесследно. В ней появилась уверенность в правоте ее действий, какой, пожалуй, не было, когда она — наверное, не без внутренней борьбы — решилась разыскать следователя Лобачева.
Ни дача, ни обстановка, ни бурное радушие матери Громова не оказало ожидаемого действия. Ну, а потом девушка получала другие письма Громова для передачи его семье. Длинные, обстоятельные письма. Правда, Громов торопился, в этих письмах ему было не до стилистических тонкостей. Вот фотокопии этих посланий. Оригиналы — в семье Громова.
«Мама и Леша, здравствуйте. Не считая Любиных отношений с обезьяной, все налаживается. Дело ведет министерство на Огарева. Следователь Лобачев Вадим Иванович. Умный человек. Начальник у него Бабаян. Тяжелый человек…
…На меня нет доказательств, но существуют показания двух соучастников…»
А вот и план построения последней версии громовской защиты.
«Я бывал в Колосовске только по поводу концертов. Встречался с Инной. Я не знал, что у них с Шитовым была договоренность, а я оказался как подсадная утка, чтоб в случае провала было на кого свалить.
Я попытался на следствии сказать: какой же я руководитель, если у Шитова было много денег, он покупал дорогие инструменты, их все нашли, его видели на месте преступления, а у меня одни долги.
Я брал деньги у матери, Иннины вещи закладывал. Мне не верят. Сумку, оказывается, нашли. Они ее утопили, а я ни при чем. Они вдвоем признались, а меня ставят руководителем.
Считаю это наглостью преступников и пособничеством со стороны следственных органов, подтасовкой фактов, ввиду моего не очень приятного прошлого.
Связь с Инной необходима (последнее слово трижды подчеркнуто). И именно сейчас. А то на суде может быть очень и очень тяжело. А если сделать все как надо, то я — жертва.
На поездку на юг вы дали мне 400 руб. Надо все предусмотреть. Среднего в моем положении быть не может. Или ничего, или все».
Итак, создается последняя версия, возводится последний рубеж обороны. Громов — жертва. Версия эта будет, так сказать, обнародована только в суде. Чем же она должна быть подкреплена?
«…Около задней калитки в саду дома Шитова должны быть зарыты 2—2,5 тысячи рублей. Не больше. На плане крестиком показано место, где они должны быть зарыты. (На фото ясно виден толково вычерченный план участка.) С этими деньгами, которые найдут, будет тщательная экспертиза. Чтобы никаких следов. Это надо сделать очень быстро, пока нет снега, нет зимы и не мерзлая земля…»
И еще настоятельное требование — любыми способами наладить связь с Волковой. Объяснить ей, чтобы она не боялась. Далее следуют кавычки:
«Ее чистосердечные признания восстановят меня и облегчат ее участь. Я не хотел очной ставки при следователе, потому что она могла бы подтвердить свои первые неправильные (трижды подчеркнуто) показания, и потом было бы трудно…»
Пожалуй, самое долгое, самое обстоятельное письмо к Волковой. Громов дает указания, как ей держать себя в суде.