Незабываемые дни
Шрифт:
— Я вынужден также отметить и вашу исключительную фантазию, господин лейтенант. Но меня немного удивляет, что такая исключительная фантазия мало, а пожалуй, и вовсе не помогает нам в незамысловатых и даже совсем обыденных делах. К тому же с вашей фантазией совсем не считаются наши враги — партизаны.
Густая краска залила щеки Ганса Коха, но он во-время сдержал себя, промолчал. Не вступать же в конце концов в пререкания с генералом. Хоть он и обыкновенный полицейский генерал, но все же генерал.
На некоторое время воцарилось неловкое молчание. Его нарушил сам генерал, который, повидимому,
— Сколько у вас заложников?
— Тридцать человек, господин генерал.
— Расстрелять!
— Есть еще из лагеря, негодные для работы.
— Расстрелять!
— В тюрьме имеются заключенные, заподозренные в связи с партизанами.
— Расстрелять!
И с раздражением — мрачный, злой, он повторил еще несколько раз:
— Да, расстрелять! Расстрелять! Расстрелять!..
Генерал уехал на своей летучке. Бронепоезд привели на станцию. Короткий технический осмотр взорванного паровоза убедил всех, что депо не сможет его вернуть в строй. Его прицепили к очередному эшелону, направили на завод в Германию. Рабочие присматривались издалека к обезглавленному бронепоезду, посмеивались в усы:
— Вот это дело, так дело! Молодцы!
9
Животный страх за свою шкуру не покидал Слимака, он ходил всегда мрачный, ссутулившись, словно ему повесили камень на шею и камень давит его, пригибает к земле.
Клопиков заметил это настроение Слимака, намекнул ему:
— Ты что, недоволен службой у нас, уважаемый пан Слимак!
— Что вы, что вы, Орест Адамович, я прямо чувствую себя счастливым!
— Зря болтаешь, зря, очень даже просто-с… Ходишь ты, пан Слимак, как мокрая ворона.
— Клянусь вам, что я рад и всем доволен. Мне больше ничего не надо.
— Ну ладно, ладно. Все это у тебя от безделья. Старательности особой не вижу, необходимой хватки. Крови ты, пан Слимак, не нюхал. Понюхаешь — навостришься. — И уж милостиво добавил: — Вечерком пойдешь на расстрел.
Слимак как стоял, так весь и осел, затрясся. Побелевшими губами еле прошептал:
— Боже мой, за что?
— Как за что?
— На расстрел?
Клопиков презрительно и отчасти недоумевающе посмотрел на него. Процедил сквозь зубы:
— Тебе, кажется, пора бы уж знать, за что мы расстреливаем. За сопротивление нам, власти. За вражду к немецкой нации, к нам. За… Да мало ли за что. А сегодня будем расстреливать заложников.
— А-а, — чуть не замогильным голосом выдавил из себя Слимак, почувствовав, как отошли ноги, словно вросшие в пол. Помутневшее сознание прояснилось. Даже дышать начал порывисто, быстро, точно избавился от смертельной опасности. Вспыхнула и угасла короткая мысль: «Это не меня… это я их буду расстреливать…» Но когда миновала первая радость — жить буду, жить! — снова зашевелились тревожные мысли. Как-то даже показалось ему диким, как это он будет стрелять в живых людей. Но — жить надо, жить… Да только боязно: кто их знает, этих заложников… Могут попасться знакомые, еще, пожалуй, про него самого, Слимака, наплетут такую напраслину, что и его не помилуют. И такие мучительные сомнения напали на Слимака, что он едва не отправился просить почтенного начальника
— Жить, жить же надо…
Расстреливали заложников вечером, в тюремном дворике. Не хватало конвоиров, чтобы вести заключенных куда-то за город — всех погнали на железную дорогу расчищать путь на разъезде, где произошел взрыв.
Ганс Кох инструктировал полицаев. За их спинами прятался Слимак, чтобы его случайно не заметили заложники. Их выводили по три-четыре человека, изможденных, полуживых, некоторые были почти в бессознательном состоянии от голода, побоев, пыток.
Вот поручили Слимаку подвести к стене женщину, которая еле держалась на ногах. Она оглянулась и на мгновенье посмотрела на Слимака своими глубокими, бездонными глазами, в которых мелькнуло сначала удивление, потом холодное — Слимака даже мороз продрал по коже — отвращение. Даже не отвращение, а скорее омерзение, которое люди питают к гадюке, к ядовитому насекомому. И Слимак услышал, как она произнесла еле слышно шепотом — очевидно, у нее не хватило сил, чтобы сказать громко:
— Вы? Какая же ты, однако, гадина!
И, чтобы заглушить этот шепот, чтобы скорее погасить обжигающий огонь ее глаз, Слимак выстрелил ей в грудь и, не ожидая, пока она упадет на землю, торопливо, еле различая перед собой полуживого человека, выстрелил еще два раза.
— Не спеши, не спеши, дуралей, нарушаешь порядок! — заметил ему Клопиков, но в его голосе уже не было никакой укоризны, была в нем похвала, ласка, подбадривание. А в разгоряченном воображении Слимака, словно в кровавом тумане, нестерпимо билась, металась опаляющая мысль: «Исчезни, исчезни, раз ты знаешь меня… Ну что с того, что я лечился у тебя? Что с того, что ты помогла мне выздороветь?.. Исчезни, исчезни навсегда, раз ты узнала меня, глядишь такими страшными глазами». В них увидел он свою вывернутую душу и совесть.
Кох стоял около Слимака, одобрительно трепал его по плечу:
— Гут, гут!
Даже улыбнулся ему дружески. И в лице Слимака появилось что-то собачье, когда собаку гладят за ухом или кличут, чтобы дать ей, верной псине, обглоданную кость.
А Кох говорил уже Клопикову:
— Хороший работник у вас, таких бы вот всех подобрать, как он.
— Стараемся, господин начальник, очень даже стараемся. Сами видели!
10
Кох и Вейс вызвали Заслонова и Штрипке. Вейс как никогда был серьезен, подтянут. Рыбий хвост был тщательно зализан и не топорщился, как обычно, когда комендант входил в экстаз и излишне злоупотреблял своим неизменным «чудесно». От всей его фигуры веяло торжественностью и праздничной приподнятостью. Когда Заслонов и Штрипке вошли в кабинет, он отложил на стол газету и поздоровался с ними. Даже встал:
— Вот что, господа, мы вызвали вас по важному делу, по чрезвычайному делу!
Вейс ткнул пальцам в газету, где через всю полосу чернел жирный заголовок. Заслонову бросилось в глаза слово «Москва», и сердце кольнуло больно-больно. Но он сердито прогнал мелькнувшую мысль, успокоился: «Не может быть, враки, обычное немецкое хвастовство». Приготовился слушать.