Незавещанное наследство. Пастернак, Мравинский, Ефремов и другие
Шрифт:
Кстати, когда меня, разнуздавшуюся разоблачительницу, пригласили, то бишь вызвали на «ковер» к зампреду Лазуткину, и я ожидала аудиенции в предбаннике его огромного, начальственного кабинета, вдруг забегали секретарши. Выяснилось, что Куржиямский, при нашей беседе обещавший присутствовать, не придет. Никогда и вообще никуда. Я с ним условилась об этой встрече накануне, в 8.30 утра, 26 января. Но угораздило его выйти прогуляться с собачкой, и в подъезде собственного дома он был убит. Такой вот звоночек. Черед Листьева еще не настал. И я, балда, не увязала никак свою расследовательскую прыть и эту смерть. Казалось, совпадение. Ой ли?
Увы, без Куржиямского, в кабинете Лазуткина со стороны
А теперь вот всплывает цепкий, изучающий взгляд Валентина Валентиновича Лазуткина. Он – не Гусинский, но смышленость, деловую хватку тоже проявил вполне. Нынче владеет акциями телекомпании в очень весомой, серьезной доле. А другой зампред, А. Тупикин, мой единомышленник, соратник по борьбе, существует на пенсионное пособие. Знаю, ведь когда звонила ему из Штатов, сказал в сердцах: «Я старый дурак!» А я?
Впрочем, какая могла быть у меня дилемма? Получить взятку и заткнуться? О, тут нюансы. Взятку не всякому дают. И у дающего, и у берущего сработать должно тончайшее чутье, причем взаимно. Мне – не предложили. Лазуткин, думаю, не просто так меня изучал, а оценивал, прикидывал, на сколько, на какую сумму тяну. И решил: бесполезно, нет смысла. Пожалуй, был прав. С облегчением улыбнулся. Пожал мою честную руку и из кабинета выпроводил. Чутье, – он был из комсомольцев, так начинал карьеру, – не подвело. Как и Тристана Дела, американского гражданина, но с нашими, российскими корнями.
С ним я встретилась в гостинице «Президент отель», бывшей партийно-номенклатурной «Октябрьской», где он снимал апартаменты. Объяснял, что понятия чести для него превыше любой материальной выгоды. Так он воспитан, такой у него менталитет. Изначально, еще до заключения договора, имел намерения учитывать права исполнителей в соответствии с международной практикой. Но почему же об этом ни полслова в подписанном им документе? Обиделся, разволновался. Да как я могу, в чем его, благороднейшего, подозреваю?! Он ведь и фонд в помощь молодым дарованиям задумал, и наследниками умерших музыкантов озабочен. А прежде всего для него важна культурная, эстетическая перспектива данной акции. Западный мир получит широкое, как никогда, представление о русской исполнительской школе, узнает имена, прежде известные лишь узкому кругу специалистов. Это будет антология, называющаяся «Золотые сокровища». Золотые, при конвертации в доллары? Охотно верю. Общение с Делом происходило уже при двух включенных диктофонах, у него свой, у меня свой. На прощание улыбкой меня одарил, очень похожей на лазуткинскую. Интересно, теперь интересно, что они оба про меня думали? Хотя догадываюсь. Впрямую высказался редактор газеты, когда я ему принесла очередной, на ту же тему, материал
Прочел и взглянул
Выскочила, как ошпаренная, из его кабинета. Текст опубликовал Третьяков в «Независимой газете». Грустно, но ведь на самом-то деле независимым в тех обстоятельствах не был никто. Разве что те, у мусорных контейнеров, на которых из окна смотрел Виктор Шендерович.
Вот так все закольцевалось. И думаю, что мое место на родине уготовано было именно там, вот рядом с такими, «не бизнесменами», по выражению того же Шендеровича. Или… Но картонная шашка сломалась бы точно, знаю наверняка.
ТУСЯ И ДАНЯ
Стою в подъезде писательского дома на Красноармейской и вроде как сержусь на тех, кто держит лифт наверху: что ли мебель грузят? Но на самом деле довольна оттяжкой. Мне неприятно мое волнение, а еще больше то, что будет потом.
Звоню в дверь, одновременно надеясь: нет никого дома! Но напрасно: слышу стук каблуков, и вот она, Туся, приглашает меня войти. Неловко, за что на себя злюсь, раздеваюсь, вешаю пальто на вешалку. Она ждет. Я на нее не гляжу. Знаю, представляю знакомое, неизменное: пушистые, легкие волосы, уложенные низко в валик, отглаженная шелковая блузка, прямая юбка, открывающая стройные ноги в туфлях на очень высоких каблуках – страсть маленьких, грациозных женщин. Глаза фиалкового оттенка, влажные, с тем выражением, что, верно, «носили» в эпоху ее молодости.
Сейчас ей за шестьдесят, мне восемнадцать. И я в ее абсолютной власти. Иду, как баран на веревке, обреченно, по коридору, уставленному книжными полками, к ее комнате, где меня ждут унижения. Мельком в сторону кошусь, туда, где живет ее муж, Даня: там бы остаться. Он на проигрыватель «Дюаль» поставил бы пластинки Верди-Монтеверди-Перголези, вздыхая: как хорошо, ведь хорошо, Надя?!
«Дюаль» он привез из Копенгагена, где встречался с Нильсом Бором, работая над книгой о нем. Тогда я не знала, – недавно прочла – что он, Даниил Семенович Данин, был самым верным из немногих, кто дольше всех навещал в больнице Ландау, так и не оправившегося после автомобильной катастрофы.
В его кабинете меня манили всякие штучки-дрючки: особенные карандашики, ластики, пепельнички, разная бесполезность, которую он с удовольствием демонстрировал. А над диваном повесил красно-синий спасательный круг, и когда я восхитилась этой деталью интерьера, он, очень довольный, воскликнул: вот, Туся, видишь, Наде понравилось, а ты возражала!
В Тусиной комнате – ничего лишнего. Тахта, узкая, покрытая пледом, с напрашивающимся определением – «девичья». Шкаф с книгами на французском. Круглый столик и кресло, сидя в котором она меня и мучила.
Тогда ее имя, Софья Дмитриевна Разумовская, было известно всем, мало-мальски причастным к литературе. С безошибочным чутьем она распознавала талантливое и в незрелом. Но это как хобби. А на хлеб зарабатывала тем, что редактировала, то есть «доводила», а бывало, и переписывала многостраничные романы советских классиков, в грамоте не особо сильных. С подачи самого Главного Классика, Максима Горького, ценность литературных произведений определялась жизненным опытом авторов, все остальное считалось возможным легко наверстать с помощью таких, как Туся. «Всего лишь» интеллигентных, чей жизненный опыт во внимание не принимался, то есть как бы вовсе отсутствовал.