Ни слова правды
Шрифт:
– Давай, да смотри не рассыпься! – запустил я шпильку под толстую шкуру Осетра.
Тут же гридни притащили грубые холщовые полотенца, убрали все со стола. Мы с Осетром взгромоздились на темные дубовые доски, уперлись ступнями друг в друга, в каждую руку взяли по полотенцу. Что делать, мне гридни подсказывали, да я и так сообразил. По сигналу начали тянуть, одновременно нажимая ногами и отклоняя корпус.
Старый вояка тянул, как «Кировец», а может, и сильнее, но я не поддавался, хотя бедра и спина немели от напряжения. Настал момент, когда я уже чувствовал, что моя «пятая точка» отрывается от столешницы, и усилил тягу, стиснув зубы и ругаясь на чем свет стоит. Раздался оглушительный
Потирая ушибленный локоть, Осетр протянул мне руку, которую я с удовольствием пожал. Воевода зыркнул на смеющихся гридней, их как ветром сдуло. Посерьезнев, указал мне на деревянный стул с высокой резной спинкой.
– Спасибо, Василий, потешил! А теперь садись, поговорить надо… Тебя Михайло Вострый опросить рвется, а я хочу, чтобы ты вначале все мне обсказал: как там все было?
Я рассказал, что помнил: про зеленолицего козла, про дым. Про бумагу от водяников в конце прибавил.
Осетр внимательно слушал, отправил гонца, чтобы бумагу для кириков из моего дома привез, помолчал и с трудом произнес, как будто слова причиняли боль:
– Когда ты алебардой по полу грохнул, гридни сбежались, да поздно: Никодим уже не дышал, но дело свое сделал: Роман невредимым остался. Кстати, зайди потом к княжичу, он просил. Зеленомордого никто, кроме тебя, не видел, но умники наши следы темной ворожбы повсюду вокруг тебя и Никодима нашли. По всему выходит, из Жории пакостят. Что с этим делать – ума не приложу! Сам-то как думаешь?
А думал я про своего напарника – не разглядел в нем ни отваги, ни самопожертвования, вообще ничего, кроме непрезентабельной внешности – как ТТ [141] , честное слово. Осетр еще подлил масла в огонь:
141
ТТ – телка тупорылая.
– Никодим урода ранил, и серьезно: там лужа целая черной крови натекла! Знать бы, как ему это удалось!
Чувство вины заставило спросить:
– Когда похороны?
Осетр удивленно поднял бровь:
– Вроде вы не особенно ладили?
– Но и врагами не были, хочу проститься, – буркнул я, – в Жорию ехать надо, козла зеленомордого прямо в Июрзе утопить, да и дело с концом.
– Верно ты, Василий, говоришь, но путь туда через Восточный лес и Дикое поле лежит. Там от степняков-ковыльников ступить некуда: мрассу, кеценеги, кайсаки, кубаи, гузторки, с гор тавазцы и чихи захаживают – их всех как будто мать сыра земля извергает, как болото комаров.
– Ничо, лес прошли и поле перейдем, – возразил я, – только туда малым отрядом соваться нечего – проглотят, как цапля лягушонка. Тут сотен пять, а то и тысяча – конный отряд надобен; ежели мрассу или там кеценеги наедут – скажем, посольство, дескать, союз заключать, мелких же, кубаев или тыринцев, – в капусту, чтоб неповадно было. Что скажешь?
Воевода помолчал, хмыкнул:
– Дело говоришь! Проводника бы нам толкового, знатока степных обычаев, а лучше и вовсе – ковыльника!
– Эх, был у меня такой, да в степь со своими подался, – посетовал я, – рано Улдуса отпустил, пригодился бы еще.
– Да ты погоди сетовать, щас мы ему весточку состряпаем, мигом долетит.
Осетр открыл окно, развернулся задом, потужился и оглушительно пернул, протяжно, очередью. Вот, значит, как шептуна запускают!
– День-два – жди ответа! – проговорил воевода, отдуваясь и закрывая окно. Весть
Я поспешил к княжичу, хотелось его увидеть. Особой любви к детям я не испытывал, но было в Романе что-то притягательное, что заставляет останавливать взгляд на человеке даже среди толпы. Княжич – особенный мальчик. Не зря погань на него ополчилась, ждут его великие свершения.
Возле палат княжича дежурил Тве, который горячо пожал мою руку, но внутрь не пустил: только по приказу князя. После происшествия все изменилось: теперь комната Романа стала серебряной клеткой в буквальном смысле. Тускло поблескивающие белые прутья по стенам и потолку, дверной проем закрыт решетчатой дверью, снабженной запором изнутри.
На многочисленных лампадах – подставки для ладана. Белый дым клубился, расползался по комнате, проникал в коридор, щекотал в носу. Я чихнул, по палатам отозвалось эхо. Роман вздрогнул, оглянулся, подошел к дверям. В покрасневших глазах не было слез, жесткие складки залегли возле рта, на похудевших щеках появились овраги, в руке блеснул клинок. Передо мной стоял маленький воин, готовый к сражению, без страха и сомнений. Но, увидев меня, Роман радостно улыбнулся, снова показался беззаботный маленький мальчик, но быстро спрятался за новым суровым лицом. Княжич сказал:
– Дядя Вася, я рад, что ты жив! А дядя Никодим… – Роман сморщил лицо, и казалось, вот-вот заплачет, но юный воин сумел собраться и продолжил почти ровным голосом: – Я не знал, что священник может быть таким смелым. Дядя Никодим не видел эту козломордую тварь, но я показал ему рукой. Тогда дядя Никодим брызнул в его сторону святой водой. Демон задымился, и дядя Никодим смог рассмотреть его очертания. Тогда он бросился на рогатого с молитвой: «Да воскреснет бог, да расточатся врази его…» – и вонзил в пузо поганому свой крест так, что черная кровь демона брызнула во все стороны. Но козел отломил свой рог и ударил дядю Никодима прямо в глаз. Но дядя Никодим нажал на крест сильнее, и демон взвыл, полезли дымящие кишки…
Роман говорил, а его остановившийся взгляд, зрачки внутрь, сквозь меня снова видел кошмар, который недавно пришлось пережить. Теперь уже никогда княжич не будет прежним. За одну ночь мальчик стал мужчиной и воином. И за украденное детство виновные ответят. Direct intentus, Et iratus est per se intentum [142] , кто совершит зло с прямым умыслом – повинен смерти. И зеленое рыло, и присные его. Всех ждет расплата, никто не избежит кары в День Гнева.
Я начинаю крестовый поход на Июрз. Огонь, дым и ужас ждут всех, кто сеет зло.
142
Direct intentus – прямой умысел, Et iratus est per se intentum – с прямым злым умыслом (лат.).
Глава 25
Не любо – не слушай, а врать не мешай
Сейхун Скотоложцев-Булщитер:
Вот, дорогой читатель, если тебе удалось прорваться через весь этот бред, то полагаю, только ради полного разоблачения всей этой чуши, которое немедленно и воспоследует.
Собственно, здесь подлежит анализу не литературное произведение, а некое неумелое попурри из всяческих произведений литературы, кинематографа и т. д. Подобно старшекласснику конца восьмидесятых автор развешивает над своим письменным столом вырезки из газет, журналов и любимых книг, при этом пытаясь убедить нас, что именно последовательность этой расклейки и есть творчество. Дескать, постмодернизм: мы не цитируем, мы отсылаем.