Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания
Шрифт:
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Господи, сбереги Россию. Дай тебе Бог, чтоб твое предприятие тебе удалось, удалось совершенно, Алеша, но ведь оно незаконно.
ТОЛСТОЙ. О том не тревожься, я все обдумал. Мне нужно не более трех недель. За эти дни я сумею набрать и вооружить людей решительных. С ними я начну партизанство. Всё будет считаться прогулкой на яхте, плавать в шхерах можно без позволения. Теперь представьте – на нас напали. Неужто не вправе мы защищаться?
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Не буду, не стану тебя отговаривать. Ты стал мужчиной, ты ищешь подвига. Храни тебя Бог. Так ты говоришь:
ТОЛСТОЙ. Тут нет сомнений. Я был как раз тогда у Тургенева – он, как вы знаете, обитает меж Петербургом и Ораниенбаумом…
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Сказывают, он собрался жениться…
ТОЛСТОЙ. Все может быть под этой луной.
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Когда уж и ты?.. Ах, Алексей, ужели не дано мне дожить?
ТОЛСТОЙ. Родная моя, не нужно об этом. И вам предмет разговора нелегок, а мне он тягостен…
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Это жестоко. Ты вынуждаешь меня молчать. Закрыть глаза, заложить себе уши. Не видеть, не слышать, делать bonne mine. Три года ты связан этими путами, Алеша, дитя мое, я твоя мать…
ТОЛСТОЙ. Прошу вас, вы знаете, как вы мне дороги…
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Теперь я уже ни в чем не уверена. Никто тебе не дорог, никто… Одна она… О, эти мужчины… вот кого постичь невозможно… Была бы уж так она хороша – хоть поняла бы, так нет же, нет! Все крупно, чрезмерно – и лоб и скулы. И я не пристрастна, я признаю, что она умна, она энергична… Но эта энергия и страшит. Тут чувствуешь тайную бессердечность.
ТОЛСТОЙ. Я вас умоляю не продолжать. Вам надо бы щадить нас обоих. В эту минуту страдаю я, но после вы сами станете мучиться.
АННА АЛЕКСЕЕВНА. После? Я терзаюсь три года, Алеша, я места не нахожу. Эта женщина приносит несчастье. Сперва – ее брат, потом – ее муж…
ТОЛСТОЙ. О, нет – вы пристрастны.
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Что ж, пусть пристрастна. Я не могу не быть пристрастна. Ты – единственное, что есть в моей жизни. Мой свет, мое сердце, моя отрада. И молча отдать тебя в эти руки…
ТОЛСТОЙ. Она меня любит…
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Какая жертвенность! Кого ж и любить, как не тебя? Красавец, божий дар, геркулес – и сердце при этом, как у ребенка. Тебя ничего не стоит увлечь – ты прямодушен и легковерен. Вспомни хоть ваши первые дни. Восторг, безумство, ты в упоенье. И вдруг она бросает тебя – едет к брату в Пензенскую губернию, благо, братьев у нее предовольно и все ей служат, как верноподданные. Скажи, почему она это сделала?
ТОЛСТОЙ. Единственно, чтоб не встречаться с мужем.
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Дитя! Единственно для того, чтоб ты тосковал и сходил с ума. Чтоб понял, как нестерпима разлука. А первая встреча на маскараде? Ты веришь, что все это было вдруг?
ТОЛСТОЙ. Я вновь вас прошу во имя того, что значите вы для вашего сына – остановитесь. Вам нужно понять: все это слышать мне непосильно. Пусть вы не можете уважать Софью Андреевну, но вы могли бы, по крайности, уважать мое чувство. Поймите, я безумно люблю эту женщину – так вы ее назвали. Эта женщина – мне опора и друг. И лишь она помогла мне избыть мою одинокость на этом свете.
АННА АЛЕКСЕЕВНА. Ах, друг мой, как же ты беззащитен… Что будет с тобой, когда я уйду? А мне на земле гостить
Февраль 1855 года. У Николая – цесаревич. Николай полулежит на узкой кровати, прикрытый шинелью.
НИКОЛАЙ. Я помираю. Не возражай. Всяк человек предел свой знает. На этот раз мне не подняться.
АЛЕКСАНДР. Нет, вы подниметесь, вы воспрянете. Тут говорит не ваш недуг. Это – усталость и удрученность, это несчастье в Евпатории, наши жертвы, вероломство Европы. Но все, однако же, преходяще.
НИКОЛАЙ. Не спорь, говорю я тебе. Не нужно. Мне должно сказать тебе нечто важное. Напутствовать тебя я не стану. Я – не Борис Годунов, ты – не Федор. Покойный Пушкин все написал. Есть там и вздор, но есть и дельное.
АЛЕКСАНДР. Папа, я умоляю вас. У Пушкина есть и другие строки. Если уж вы о нем сейчас вспомнили.
НИКОЛАЙ. Пушкин… Поправь мне подушку. Спасибо. Я не сумел его полюбить. Судьбе угодно было поставить нас с ним… в особое положение… И тут навряд могло получиться что-либо искреннее и доброе… Я знаю, что меня осуждают, меня за многое осуждают, но тот, кто принял крест на себя, должен снести и суд людей. А суд их редко бывает верен…
АЛЕКСАНДР. Бог мой, откуда такая мысль. Люди пред вами благоговеют.
НИКОЛАЙ. Не надо. Я знаю цену. Всему. И всем хвалам, и всей хуле. Я говорил с тобой не однажды. Знаю, ты одержим желаньем явиться новым преобразователем. Ты веришь, что главное – быть в движении. Но главное – устоять на ногах! Незыблемость – опора державы!
АЛЕКСАНДР (осторожно). Папа, не в нашей ли неподвижности зрели несчастья этой войны?
НИКОЛАЙ (молчит, потом – с усилием). Бессмысленно. И бесполезно.
АЛЕКСАНДР. О чем вы, отец?
НИКОЛАЙ. О своем старанье тебя остеречь – пустое дело. Что ты задумал, то ты и сделаешь. Саша, я за тебя страшусь. Ты должен сначала понять народ, которым будешь повелевать. Сначала пойми, а уж там благодетельствуй. Все, что я делал на сей земле, я делал единственно для него, единственно для его величия, но я свободен от обольщений. Он с наслажденьем откусит руку, которую, кажется, рад лизать. Дай лишь почувствовать ему, что в этой руке дрожит хоть мизинец.
АЛЕКСАНДР. Господь нас спасет. Вы нужны России.
НИКОЛАЙ. Давно ли я принимал венец? Тридцать лет, как единый миг. Однажды – о Боже мой, – был я ребенком, учитель мне показал на бабочку, сказал, что она живет лишь день. Я – в слезы, он стал меня утешать, мол, для нее этот день, как век. Я изумился – не мог понять. Сейчас я вижу тот день, тот сад, ту бабочку и – все понимаю.
АЛЕКСАНДР. Вы будете жить. Вы обязаны жить.
НИКОЛАЙ. Кончено. Вот и настал твой час. Тебе сейчас горько… мне было горше… В первый же день своего царствования и – грянуть по площади… картечью. А после – повесить пять человек. Легко ль с этим жить? Но зато и ты, и дети твои, а после – и внуки избавлены от нужды сделать большее. Я взял – на себя. Саша – ни камешка! Сдвинешь – все рухнет. Ступай, я устал. Господь с тобой. Вспоминай отца.