Никита Хрущев. Рождение сверхдержавы
Шрифт:
Я слабо запомнил те дни. Своими мыслями отец со мной не делился. Не подозревали о его намерении и остальные домашние. Внешне он ничем не выдавал себя, по утрам, как обычно, мельком проглядывал газеты с многочисленными причесанными под одну гребенку речами и отправлялся на очередное заседание в Кремль.
В этом весь отец. Такой открытый, непосредственный, даже многоречивый в делах, касавшихся строительства и сельского хозяйства, он становился неразговорчивым, неприступным, когда дело касалось ключевых вопросов. Как и в случае с Берией, мы узнали о происходившем после, а не до.
Второй
Наверное, наиболее авторитетным свидетелем драматических событий тех дней является сам отец. Вот как он описывает происходившее.
«Начался съезд. Я сделал доклад… Но я не был удовлетворен. Меня мучила мысль: "Вот съезд кончится. Будет принята резолюция. Все это формально. А что дальше? На нашей совести останутся сотни тысяч расстрелянных людей, две трети состава Центрального комитета, избранного на XVII партийном съезде. Редко, редко кто удержался, а так весь партийный актив был расстрелян или репрессирован. Редко кому повезло, и он остался жив. Что же дальше?"
Записка комиссии Поспелова сверлила мне мозг. Наконец я собрался с силами и во время одного из перерывов, когда в комнате Президиума съезда были только члены Президиума ЦК, поставил вопрос:
— Товарищи, а как же быть с запиской товарища Поспелова? Как быть с расстрелами, арестами? Кончится съезд, и мы разъедемся, не сказав своего слова. Ведь мы уже знаем, что люди, подвергшиеся репрессиям, были невиновны, они не были никакими врагами народа. Это честные люди, преданные партии, преданные революции, преданные ленинскому делу строительства социализма и коммунизма в Советском Союзе. Люди будут возвращаться из ссылки, мы же держать их теперь не будем. Надо подумать, как их возвращать?…
…Как только я закончил говорить, тут сразу на меня все набросились. Особенно Ворошилов:
— Что ты? Как это можно? Разве можно все рассказать съезду? Как это отразится на авторитете нашей партии, на авторитете нашей страны? Это же в секрете не удержишь! И нам тогда предъявят претензии. Что мы можем сказать о нашей роли?
Очень горячо стал возражать и Каганович, с таких же позиций. Это была не позиция глубоко партийного и философского анализа, а шкурная, личная. Это было желание уйти от ответственности. Если сделано преступление, то замять его, прикрыть.
Я говорю:
— Это невозможно, даже если рассуждать с ваших позиций. Скрыть ничего невозможно. Люди будут выходить из тюрем, приезжать в города к родным. Они расскажут своим родственникам, знакомым, друзьям, товарищам все как было. Достоянием всей страны, всей партии станет то, что те, кто остался в живых, были невинно репрессированы. Люди отсидели 10–15 лет, а кто и больше, совершенно ни за что. Все обвинения были выдумкой. Это — невозможно.
Потом, товарищи, я еще прошу подумать — мы проводим первый съезд после смерти Сталина.
Мы ничего не сможем ответить! Сказать, что мы ничего не знали — это будет ложью, есть записка товарища Поспелова, и мы теперь уже знаем обо всем. Знаем, что репрессии были ничем не обоснованы, что это был произвол Сталина.
Ответом была опять очень бурная реакция. Ворошилов и Каганович повторяли в один голос:
— Нас притянут к ответу. Партия за это имеет право притянуть нас к ответу. Мы были в составе руководства, и если мы не знали, так это наша беда, но мы ответственны за все.
Я сказал:
— Если рассматривать нашу партию как партию, основанную на демократическом централизме, то мы, как руководители, не имели права не знать. Я, да и другие находились в таком положении, что не знали многого, потому что был установлен такой режим, когда ты должен был знать только то, что тебе поручено, а остального тебе не говорят, и сам не суй носа. Мы и не совали носа. Но не все были в таком положении. Некоторые знали, а некоторые даже принимали участие в решении этих вопросов. Поэтому здесь ответственность разная.
Я готов, как член Центрального комитета с XVII съезда и член Политбюро с XVIII съезда, нести свою долю ответственности перед партией, если партия найдет нужным привлечь к ответственности тех, кто был в руководстве во времена Сталина, когда допускался этот произвол.
Со мной опять не соглашались, возражали:
— Ты понимаешь, что будет?
Особенно крикливо реагировали Ворошилов и Молотов. Ворошилов доказывал, что нельзя, не надо этого делать.
— Кто нас спрашивает? Кто нас спрашивает? — повторял он. Я говорю:
— Преступление-то было. Надо нам самим сказать, что оно было. Когда тебя будут спрашивать, то тебя уже судить будут. Я не хочу этого, не хочу брать на себя такую ответственность.
Но согласия никакого не было. Я увидел, что добиться решения от членов Президиума Центрального комитета не удается. В президиуме съезда мы эти вопросы не ставили, пока не договорились внутри Президиума Центрального комитета.
Тут я выдвинул такое предложение:
— Идет съезд партии, во время съезда внутренняя дисциплина, требующая единства руководства среди членов Центрального комитета и членов Президиума ЦК, уже не действует. Отчетный доклад сделан, каждый член Президиума и член ЦК имеет право выступить на съезде и изложить свою точку зрения, даже если она не совпадает с точкой зрения отчетного доклада.