Николай Гумилев. Слово и Дело
Шрифт:
Бывшего редактора «Сириуса» поддерживали и развлекали друзья-художники: Мстислав Фармаковский водил в музей живописца Гюстава Моро и в популярный японский театр Отодзиро Каваками, а Себастьян Гуревич приглашал ужинать к себе в мастерскую. «Он был совсем еще мальчик, – вспоминала поэтесса Елизавета Дмитриева, мельком столкнувшаяся с Гумилевым в собраниях русской парижской богемы, – бледное, манерное лицо, шепелявый говор, в руках он держал небольшую змейку из голубого бисера. Она меня больше всего поразила… Н.С. читал стихи… Стихи мне очень понравились… Маленькая цветочница продавала большие букеты пушистых белых гвоздик. Н.С. купил для меня такой букет».
В сентябре из России, как обещал, приехал Андрей Горенко и поселился у Гумилева на rue Bara. Устраивая гостя, Гумилев намекнул, что его собственный скорый отъезд из Севастополя в июне не был случайностью. Андрей от души посоветовал Гумилеву не принимать всерьез близко к сердцу все, что взбредет в голову сестре, дикие выходки и фантазии которой давным-давно стали притчей во языцех:
– Это еще что! В тринадцать лет она поругалась в Севастополе с родителями, взяла и перемахнула через борт баркаса и уплыла в море, а вернулась только под вечер, когда уже собирались искать утопленное тело!
Гумилев
Гумилеву, действительно, так или иначе, нужно было попасть в Россию, чтобы явиться во время осеннего призыва для прохождения медицинской комиссии – экзамены в Сорбонне он не сдал, и студенческая отсрочка на него уже не распространялась. Беда заключалась в том, что родители в Царском Селе, регулярно получая бодрые парижские послания, пребывали в уверенности, что сын успешно проходит во Франции курс наук, а о появлении в родном доме с кошмарной повинной нельзя было и думать. Поэтому, разжившись деньгами у ростовщика, ему пришлось действовать конспиративно. Были заготовлены еще несколько бодрых писем о парижских делах, которые в отсутствие Гумилева Андрей Горенко должен был периодически отсылать с rue Bara – сам же автор писем отбыл на родину инкогнито. Путь его, как и весной, лежал через Киев: по указаниям Андрея, Анна Горенко, квартируя у кузины Марии Змунчиллы, должна была держать вступительные экзамены на киевские Высшие женские курсы. Здесь, правда, получилась накладка. Постоялица квартиры на Мерингофской улице, почему-то срочно собравшись, возвратилась к матери в Севастополь. Зато по прибытии в Петербург все пошло без помех: в Царскосельское военное присутствие удалось проникнуть без лишней огласки, и 30 октября (по «русскому» стилю, разумеется) Гумилев предстал перед военными медиками. Тут не задержали: сильный астигматизм делал призывника «совершенно неспособным к военной службе». В тот же день был выписан «белый билет», и Гумилев, свободный с этого момента от воинской повинности навсегда, так же незаметно покинул Царское Село. По всей вероятности, вечером он был уже на пути в Севастополь. В знак примирения Гумилев вез купленную в Константинополе чадру. Теперь Горенко, подцепив невзначай еще какую-нибудь детскую болезнь, могла скрывать от него свое лицо сколько угодно.
Но так шутить не получилось.
Оказалось, что она, действительно, поступала в Киеве на Высшие женские курсы, но заболела катаром легких. Болезнь быстро приняла острые формы, и врачи заподозрили начало туберкулезного процесса. Приговор их был однозначен: курсы – смерть, равно как и пребывание в зимний период где-нибудь, кроме южных широт:
– Теперь-то я понимаю, что переживала бедная Инна и понимаю состояние ее духа!
В старом доме на Малой Морской, где уже несколько лет проживала Инна Эразмовна со своими младшими, царил настоящий ужас: в семье намечалась третья чахоточная смерть среди детей (маленькая Рика Горенко умерла от легких еще в 1895-м). Несчастная «Несуразмовна» все время порывалась немедленно везти больную на лечение в Италию или на французскую Ривьеру, хотя денег в доме не было даже на расчет с прислугой. Сама же Анна, напротив, оцепенела: у нее день ото дня сильнее болело горло, и она боялась, что туберкулезный процесс поразит глотку:
– Очень боюсь горловую чахотку. Она хуже легочной. Sic transit gloria mundi [90] .
Столь кроткой Гумилев ее еще не видел. Она с благодарностью приняла чадру и была с ним очень добра и обходительна, но объясняться сразу же отказалась наотрез:
– Кажется, болезнь окончательно отняла у меня надежду на возможность счастливой жизни…
Гумилев и сам видел, что строить какие-либо планы на будущее в сложившейся ситуации нельзя. Безысходность происходящего глубоко поразила его. Оказавшись через несколько дней в Париже, он позабыл про все свои жизнелюбивые обеты, отмахивался от Андрея, сохранявшего обычное хладнокровие, пил, бродил по каким-то малайским опиумным притонам и в конце концов, очутившись однажды в блудном и пьяном ночном парижском Булонском лесу, нащупал в потайном кармане купленный в Каире крошечный пузырек с цианидом. Разломив стекло, он стряхнул на ладонь белый спекшийся кусок, похожий на половину рафинадного сахара, бросил в рот, мучительно сглотнул и, пока еще было сознание, со злостью полоснул осколками по запястью. Ангелы, толпившиеся вокруг, укоризненно закивали. Они шли мимо по лазоревому полю, все в белом, с покрытыми головами, и ему вдруг стало любопытно: смерть ли это уже или лишь завершение жизни? Вглядываясь, он тревожно ждал, что лазоревое поле померкнет и белые навсегда уйдут, но его, видно, не хотели оставлять. Делать было нечего, он двинулся навстречу – и услышал чей-то громкий стон…
90
Так проходит мирская слава (лат.).
Гумилева спасла чудовищная передозировка отравы. Он принял порцию цианида, способную поразить насмерть едва ли не дюжину человек, и потому яд не усвоился. Окоченев от холода, с рукой, почерневшей от запекшейся крови, он лежал навзничь на склоне крепостного рва, уставившись в утреннее лазоревое небо, в котором торжественной чередой проходили белые, кружевные облака. Кое-как он поднялся на ноги. Рядом валялись разорванный воротник и галстук. Все вокруг: деревья, мансардные крыши, асфальтовые дороги, небо, облака – казалось ему жестким, пыльным, тошнотворным. В ужасном состоянии он добрался до rue Bara, перепугав Андрея Горенко. Тот, вызвав врача, бросился на телеграф и отправил сестре телеграмму о случившемся. Ответ последовал незамедлительно. Телеграммой же Анна Горенко сообщала, что с чахоткой у нее вроде бы обошлось. Вслед пришло письмо: туберкулеза нет, все позади, она ждет встречи. Андрей, пробежав послание сестры
Оставшись один, Гумилев под впечатлением всего происшедшего принялся за философскую прозу. Взяв путь профессионального литератора (то, что ученая стезя в Сорбонне не сложилась, он понимал не хуже Андрея Горенко), следовало наметить вехи – и в рассказах, появившихся за четыре следующих месяца, это удалось сделать. Смирение и целомудрие хранят земную любовь поэта Гвидо Кавальканти, тогда как животная чувственность Лесного Дьявола и разбойная похоть Черного Дика превращают их в отвратительных чудовищ и ведут к гибели. Высшей доблестью, как следует из истории о Золотом Рыцаре, является простодушная и твердая вера в Христа и готовность идти за Ним, вплоть до смерти, а дерзкое проникновение в оккультные тайны, лежащие за пределами простых евангельских истин, приводит лишь к бесплодной мучительной тоске, настигающей в итоге храброго героя странной легенды о двенадцати дочерях Каина. Мастерство, трезвый расчет и мудрое здравомыслие позволяют старому Придворному Поэту превзойти молодых новаторов и создать совершенное стихотворение. И, напротив, безумное стремление скрипача-виртуоза Паоло Белличини к идеальному совершенству, лежащему за пределами земного бытия, становится дьявольским искушением, погубившим и талант, и душу, и самую жизнь музыканта. В отличие от неоконченной повести о «гибели обреченных», рассказы Гумилева соединяли философскую сложность с совершенством слога – мастерству повествования он теперь сознательно и упорно учился у Данте, Пушкина, Карамзина, Вальтера Скотта, Эдгара По, Гилберта Честертона. Брюсов, ценивший изысканность прозаической речи, признавал успехи ученика, но принимал к публикации в «Весах» далеко не все: установки нового рассказчика явно расходились с общим направлением журнала, прославлявшего демонический героизм и наития символизма.
Наступавший год Гумилев встречал в привычной богемной компании, нашедшей помимо шумных посиделок в кафе новую забаву. Николай Деникер раздобыл у отца ключи от Jardin des Plantes, и его друзья совершали теперь экзотические ночные прогулки по пустынному Ботаническому саду и Зверинцу. При свете луны французские и русские поэты читали свои стихи под ветвями ливанских кедров, забирались на вершину Лабиринта, созданного графом Буффоном еще в XVIII веке, и любовались, гуляя между бассейнами и вольерами, тибетскими медведями, гиппопотамами, фламинго, павлинами и огромным мандрилом Бу-Бу. Но, следуя мудрейшему совету Брюсова неустанно расширять круг эстетических впечатлений и литературных знакомств, ночные богемные кутежи и прогулки в Jardin des Plantes Гумилев чередовал с посещениями знаменитых парижских живописных салонов Soci'et'e Nationale и Soci'et'e des Artistes Ind'ependants (его очерк о них появился в «Весах») [91] , а также – собраний в художественной студии Елизаветы Сергеевны Кругликовой, с которой его познакомил Жорж Питоев. Бывший тифлисский гимназист, а ныне студент Сорбонны, встретив старого приятеля в Париже, немедленно заинтересовал Гумилева рассказами о «Русском артистическом кружке», собиравшемся по четвергам у Кругликовой на улице Буассонад. Высокоталантливая художница и крупный гравер Кругликова принимала у себя как начинающую богемную молодежь, так и цвет «русского Парижа», признанных творческих мастеров, ученых из «Высшей школы общественных наук» [92] , громких политических эмигрантов и всевозможных знаменитостей. Гумилев был представлен ей как литератор-«весист» и вскоре превратился в желанного гостя. Став горячей поклонницей стихов Гумилева, Кругликова, по-видимому, содействовала публикации сборника «Романтические цветы», увидевшего свет в начале 1908 года. Это был блестящий итог как завершившегося литературного ученичества, так и всей подходящей к концу «французской» юношеской эпопеи. Разумеется, сборник был посвящен Анне Андреевне Горенко, а первый экземпляр тиража немедленно ушел в Севастополь.
91
Статья Гумилева «Два салона» о французских выставках «Национального художественного общества» и «Общества независимых художников» была опубликована в «Весах» с характерным примечанием Брюсова: «Редакция помещает это письмо как любопытное свидетельство о взглядах, разделяемых некоторыми кружками молодежи, но не присоединяется к суждениям автора статьи».
92
Русскоязычное отделение сорбоннской Свободной Высшей школы общественных наук, существовавшее как автономное учебное заведение при Парижском университете в 1901–1905 гг.
Между тем их возобновленная переписка приняла странный характер. Горенко, перемогая свои хвори в зимнем Севастополе, очевидно, томилась от безделья и затеяла игру, внушенную скандальными литературными новинками последних месяцев. В повестях и рассказах Михаила Арцыбашева, Лидии Зиновьевой-Аннибал, Михаила Кузмина с невиданной еще откровенностью говорилось о сексуальных переживаниях героев, обнимающих даже и извращенные сферы. Манифестом предельной откровенности, охватившей новейшую словесность, стал рассказ молодого писателя Анатолия Каменского «Леда», героиня которого, хозяйка модного столичного салона, проповедуя античный идеал «прекрасной наготы и душевной чистоты», принимала своих гостей совершенно голой:
– Спросите себя, может ли женщина с прекрасным молодым телом, не стыдясь, не преследуя грязных целей, появляться обнаженная в толпе? Конечно, может, и даже смешно говорить, так это старо и просто. Однако все признают, и никто не делает…
Подражая «Леде», Анна Горенко с увлечением излагала в прибывающих в Париж корреспонденциях свои изысканные эротические фантазии, искусно оставляя открытым вопрос: было ли описанное пережито ей в опытном порядке или не было. Помня мудрое предостережение Андрея Горенко, Гумилев не спешил принимать душераздирающие письма всерьез, но чем дальше, тем больше эта затеянная от севастопольской скуки игра начинала обнаруживать дурной до оскорбительности тон, не возможный в любовном общении: