Николай I
Шрифт:
– Показания Рылеева по некоторым пунктам несходны с вашими. Вам будет дана очная ставка, – сказал Чернышёв и позвонил. Конвойные ввели Рылеева.
– Подтверждаете ли вы, Голицын, что в ночь накануне Четырнадцатого Рылеев сказал Каховскому, давая кинжал: «Убей царя»?
– Подтверждаю.
– А вы, Рылеев, что скажете?
– Я уже говорил вашему превосходительству, что согласен заранее со всем, что покажет Голицын. Я хорошенько не помню, что тогда говорил, но если он помнит, значит, так и было… А вы, Голицын, помните?
– Помню, Рылеев, – сказал Голицын и поднял на него глаза.
Опять, как тогда, в Эрмитаже, – он и не он. Но негодованья,
– Итак, Рылеев, вы подговаривали Каховского?
– Подговаривал? Нет. Он сам решил, и я это знал. Но, может быть, без меня ничего бы не сделал. Я виноват больше, чем он, – ответил Рылеев и, помолчав, прибавил: – Ваше превосходительство, я не скрываю не только дел и слов моих, но и самых тайных помыслов. Мне часто приходило на ум, что для прочного введения нового порядка необходимо истребление всей царствующей фамилии. Я полагал, что убиение одного государя не только не произведёт пользы, но, напротив, может быть пагубно для цели Общества, ибо разделит умы, составит партии, взволнует приверженцев августейшей фамилии, и всё сие неминуемо породит войну междоусобную. С истреблением же всей фамилии поневоле все партии соединятся. Но, сколько могу припомнить, я никому не открывал сего, да и сам, наконец, обратился к прежней мысли, что участь царствующего дома вправе решить только Великий Собор. Засим покорнейше прошу Комиссию не приписывать того упорству моему, что я всего ныне показанного не открыл прежде. Если что и скрывал, то щадя не столько себя, сколько других. Признаюсь чистосердечно: я сам себя почитаю главнейшим и, может быть, единственным виновником Четырнадцатого, ибо если бы с самого начала отказался участвовать, то никто бы не начал. Словом, если для блага России нужна казнь, то я один её заслуживаю и молю Создателя, чтобы на мне всё кончилось.
– Каховский показывает, что графа Милорадовича убил Оболенский, нанеся ему рану штыком, – продолжал Чернышёв. – Подтверждаете ли вы, Рылеев, что убил его не Оболенский, а Каховский и сам об этом сказывал у вас на квартире вечером Четырнадцатого?
– Подтверждаю, – ответил Рылеев.
– Подтверждаете ли и вы, Голицын?
Голицын знал, что ответом своим погубит одного из двух – Оболенского или Каховского. Кого же выберет?
– Ну что ж опять замолчали? – посмотрел на него Чернышёв с усмешкой: думал, что поймал, – не отмолчится…
– Умоляю вас, Голицын, ответьте, – сказал Рылеев. – судьба Оболенского в ваших руках. Спасите невинного!
– Подтверждаю, – ответил Голицын.
– Собственными глазами видели? – спросил Чернышёв.
– Видел, – произнёс Голицын с таким чувством, как будто произносил смертный приговор Каховскому.
Чернышёв опять позвонил и сказал:
– Введите Каховского.
Каховский вошёл. Всё тот же: лицо тяжёлое-тяжёлое, точно каменное, с нижней губой, надменно оттопыренной, с глазами жалобными, как у больного ребёнка или собаки, потерявшей хозяина, с невидящим взором лунатика.
Голицына отвели в соседнюю комнату и усадили в угол, за ширмами. В комнате был доктор Элькан с фельдшером Авениром Пантелеевичем. Потом Голицын узнал, что они просиживают тут всё время заседания Комиссии: допрашиваемых иногда выносили в бесчувствии и тут же пускали им
Сначала голоса из-за двери доносились глухо, но потом, когда дверь приотворили, сделались внятными.
– Вы, стало быть, солгали, Каховский, оклеветали невинного?
– Оклеветал? Я? Я мог быть злодей в исступлении, но подлецом и клеветником никто меня не сделает. Будучи сами виновны, они смеют меня оскорблять, называют убийцею. Целовали, благословляли, а теперь, как злодеем, гнушаются. Ну, да всё равно! Пусть что хотят на меня показывают, я оправдываться не буду. Этот…
Голицын понял, что «этот» – Рылеев: Каховский так ненавидел его, что не хотел называть по имени.
– Этот не может меня оскорбить. Не оскорбляет ли более себя самого? Одно скажу: я не узнаю его или никогда не знал…
– А на главный вопрос вы так и не ответили: кто убил графа Милорадовича?
– Я уже имел честь изъяснить вашему превосходительству: я выстрелил по Милорадовичу, но не я один, стрелял весь фас каре; а князь Оболенский нанёс ему рану штыком. Я ли убил или кто другой, не знаю. Вынудить меня говорить противное никто не в силах. Прошу меня больше не спрашивать, я отвечать не буду.
– Лучше не запирайтесь, Каховский. На вас показывают все.
– Кто все?
– Рылеев, Бестужев, Одоевский, Пущин, Голицын.
– Голицын? Не может быть…
– Хотите очную ставку?
– Нет, не надо…
Он вдруг замолчал.
– Извините, ваше превосходительство, – начал опять, и слёзы задрожали в голосе, – минутная слабость, ребячество… Не плакать, а смеяться должно. «Всё к лучшему в этом лучшем из миров», как говорит наш безносый философ. Последний удар нанесён, последняя связь порвана. И кончено, кончено, кончено! Один я жил, один умру!
– Итак, убийство вами графа Милорадовича вы подтверждаете?
– Подтверждаю, подтверждаю, обеими руками подписываю. Я убил графа Милорадовича. И если бы государь подъехал к каре, то и его убил бы. И всех, всех – намеренье и согласье моё было на истребление членов царствующей фамилии… Ну, вот, господа, чего же вам больше? Казните, делайте со мной что хотите. Прошу об одной милости – приговора скорейшего. Смерти я не боюсь и сумею умереть как следует.
– Вместе умрём, Каховский! Ты не один, помни же, – вместе! – воскликнул Рылеев, и в голосе его была такая мольба, что сердце у Голицына замерло: поймёт ли тот, ответит ли?
– Что он говорит? Что он говорит? Сделайте милость, ваше превосходительство, избавьте меня… Слушать противно…
– Полно, Каховский, не горячитесь, – сказал Чернышёв, встал и взял его за руку.
Подушкин выглянул из-за двери. Голицын – тоже.
– Будьте покойны, не трону, рук марать не желаю, – ответил Каховский и вдруг обернулся к Рылееву, как будто только теперь увидел его. – Ну, что, говори!
Рылеев поднял на него глаза с улыбкой:
– Я хотел сказать, Каховский, что я тебя всегда…
– Что? Что? Что? – наступал на него тот, сжав кулаки.
– Эй, ребята! – позвал Чернышёв.
Вбежал плац-майор с конвойными.
– Любил и люблю, – кончил Рылеев.
– Любишь? Так вот же тебе за твою любовь, подлец! – закричал Каховский и кинулся на Рылеева. Раздался звук пощёчины.
Голицын вскрикнул и зашатался, как будто его самого ударили. Кто-то поддержал и усадил его на стул. Он потерял сознание.
Когда очнулся, фельдшер Затрапезный подносил ко рту его стакан с водою. Зубы стучали о стекло; долго не мог поймать губами край стакана; наконец поймал, выпил и спросил: