Николай Клюев
Шрифт:
Но я очень страдаю без избы, это такое уродство, не идущее ко мне положение. Я несчастен без своего угла. Теперь я живу в Вытегре — городишке с кулачок, в две улицы с третьей поперёк, в старом купеческом доме. Спас Нерукотворный, огромная Тихвинская, Знамение, София краснокрылая, татарский Деисус смотрят на меня со стен чужого жилья. И это так горько — неописуемо…»
«Проклятия» в глазах Клюева, которыми согрешает Есенин, — это читаный-перечитаный Николаем «Сорокоуст» и всё та же «Исповедь хулигана». А что касается схватки с «Кузницей» и Пролеткультом — то не о Есенине здесь впору вести речь, а о самом Клюеве, в стихах которого «пролеткультовская рота» удостаивается отнюдь не злой иронии, что слышна в письме. Нет — пару лет назад Клюев «схватывался» с этой «ротой»,
Дошло ведь до того, что на стражу вечной красы России, «лика Коммуны и русской судьбы» вызывается… Распутин.
Григорий Новых цветистей Безсалько, В нём глубь Байкала, смётка бобров. От газетной ваксы и талька Смертельно выводку слов. Пересыплют в «Известиях» Кии Перья сиринов сулемой, И останутся от России Кандалы с пропащей сумой.Страшное видение грядущего… И всё же оно сменяется видением благотворным. Клюев верит: они все — ничто, а его победа неизбежна.
Брат великий, сосцы овина Пеклеванный взрастили цвет, Избяных напевов ряднина Свяжет молот и злак в букет.…И теперь вспоминает он ещё об одном «рядовом» пролеткультовской «роты» — Василии Князеве, авторе «Красного евангелия», «Песен красного звонаря», стихотворца не менее плодовитого, чем Демьян Бедный, сочинителя книги, с которой во многом пойдёт на десятилетия отсчёт поэтической репутации Клюева. «Ржаные апостолы (Клюев и клюевщина)» — так будет она называться, а отрывки из неё уже печатались и в «Грядущем», и в «Красной газете». Сам Клюев слышал в Питере в князевском исполнении приговор себе самому. «Пахотная идеология»… «Ржаной океан» мистицизма… «Клюев — умер. И никогда уже не воскреснет: не может воскреснуть: — нечем жить!» «Жизнь Есенина» в этом своеобразном сочинении своеобразно «продлялась», а нынешнее состояние поэта оценивалось как «промежуточное», более того — ему необходимое: имажинизм, дескать, для него — «лаборатория, док, ангар, гараж, университет, академия… тайная мастерская Дедала…». И это тоже — будет повторяться с перерывами, а в наши дни — с восхищённым придыханием… «Какая ужасная повесть!»
Послушав в устном исполнении Князевым отрывки из «Ржаных апостолов», Клюев преподнёс пролеткультовцу двухтомник «Песнослова» с дарственной надписью: «Товарищу Василию Князеву в вечер чтения его статьи обо мне. Н. Клюев. Да славятся уста солнца и сосцы матери-ковриги. Хлеб победит!»
Клюев не знал, что Есенин уже объяснился со своей «пустозвонной братией»… Не попался ему на глаза журнал «Знамя» со статьёй «Быт
Главное для Николая было всё же в другом. Он перестаёт видеть разницу в отношении к народным поэтам новой и старой власти. Каких-то пять лет назад, совсем в другой жизни писал он Есенину: «У меня накопилось около двухсот газетных и журнальных вырезок о моём творчестве, которые в своё время послужат документами — вещественным доказательством того барско-интеллигентского взгляда на чистое слово и ещё того, что салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества…» Теперь новое барство, «пролетарское», смотрит на него аракчеевским взглядом, и Николай констатирует с тяжёлым сердцем: «…Порывая с нами, Советская власть порывает с самым нежным, с самым глубоким в народе…»
«Покрываю поцелуями твою „Трерядницу“ и „Пугачёва“. В „Треряднице“ много печали, сжигающей скорлупы наружной жизни. „Пугачёв“ — свист калмыцкой стрелы, без истории, без языка и быта, но нужней и желаннее „Бориса Годунова“, хотя там и золото, и стены Кремля, сафьянно-упругий сытовый воздух 16–17 века. И последняя Византия.
Брат мой, пишу тебе самые чистые слова, на какие способно сердце моё. Скажу тебе на ушко: „Как поэт я уже давно, давно кончен“, ты в душе это твёрдо знаешь. Но вслух об этом пока говорить жестоко и бесполезно.
Радуйся, возлюбленный, красоте своей, радуйся обретший жемчужину родимого слова, радуйся закланию своему за мать-ковригу. Будь спокоен и счастлив…»
Словно намеренно растравляя себя, Клюев завершает письмо буквально князевскими словами. Словно нарочито уничижаясь (а уничижение здесь паче гордыни), стремится вдохнуть свою последнюю жизненную силу в «брата и сопесенника».
«За своё русское в песнях твоих…»; «Обретший жемчужину родимого слова…» Это после проклятий «Исповеди хулигана» в «Четвёртом Риме». «Радуйся закланию своему за мать-ковригу…» Это после «Песни о хлебе» есенинской и своей «Матери-Субботы» — где подлинное «заклание за мать-ковригу»… И ведь в конце — после признания своей «кончины» «как поэта» — выспрашивает у «брата»: читал ли он второй том «Песнослова», и как он ему кажется? И каков «Четвёртый Рим»? И прав ли Брюсов, громя «Песнослов» в «Художественном слове»?
Есенин ответил Клюеву не скоро. Перед этим он написал письмо Иванову-Разумнику, который сообщил ему, что затевает новый журнал «Эпоха». Есенин только этого и ждал — подобной весточки от бывшего наставника; душа в «новом дружеском сообществе» исстрадалась до предела.
«Журналу Вашему или сборнику обрадовался чрезвычайно. Давно пора начать — уж очень мы все рассыпались, хочется опять немного потесней „в семью едину“, потому что мне, например, до чёртиков надоело вертеться с моей пустозвонной братией, а Клюев засыхает совершенно в своей Баобабии. Письма мне он пишет отчаянные. Положение его там ужасно, он почти умирает с голоду.
Я встормошил здесь всю публику, сделал для него, что мог, с пайком и послал 10 милл<ионов> руб. Кроме этого, послал ещё 2 милл<иона> Клычков и 10 — Луначарский.
Не знаю, какой леший заставляет его сидеть там? Или „ризы души своей“ боится замарать нашей житейской грязью? Но тогда ведь и нечего выть, отдай тогда тело собакам, а душа пусть уходит к Богу.
Чужда и смешна мне. Разумник Васильевич, сия мистика дешёвого православия, и всегда-то она требует каких-то обязательно неумных и жестоких подвигов. Сей вытегорский подвижник хочет всё быть календарным святителем вместо поэта, поэтому-то у него так плохо всё и выходит».