Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
В 20-х годах историческая повесть несколько оживилась под пером Марлинского. Достоинство его повестей – очень немногочисленных и недлинных [149] – определяется, главным образом, если не отсутствием, то меньшим подчеркиванием всевозможных патриотических тенденций; Марлинский от них также не вполне свободен, но главное его внимание обращено все-таки не на эту сторону, а на возможно большую близость к исторической правде и, главное, на правдоподобность психических движений действующих лиц. У него есть повести из рыцарских времен остзейского края, в которых о России упоминается редко, – и это лучшие повести. Есть рассказы также из русского прошлого, в которых русского духа совсем нет, но есть много археологически верных декораций и много речей и чувств не в стародавнем стиле, но зато в хорошем стиле начала XIX века. Во всех этих повестях виден даровитый ученик Вальтера Скотта, а иногда и Мура, и Байрона, но эта зависимость от иностранного образца мало вредит рассказам Марлинского, так как она не подделка, а только лишь хорошо усвоенная манера. Историческая повесть была, впрочем, для Марлинского увлечением преходящим, и он от старины скоро перешел к описанию современной ему жизни, которую и умел освещать очень правдиво и своеобразно.
149
«Гедеон», «Замок Эйзен», «Наезды», «Замок Венден», «Ревельский турнир»,
Никто не отнимет также таланта у Загоскина, который еще задолго до Гоголя увлек все сердца «Юрием Милославским» [150] . В русской литературе этот роман был настоящим событием и удостоился даже перевода на многие иностранные языки. Но кто же теперь, читая этот роман даже без скуки, станет отрицать, что он фальшив от первой страницы до последней; что герой со своей клятвой Владиславу скорее смешон, чем патетичен; что любовь его к Анастасии неестественно приторна и риторична; что почти все польские типы – шаржированы и карикатурны, а русские идеализированы; что все исторические «картины» скорее лубочные сцены, и что речь, которой говорят и простолюдины, и дворяне, как мозаика, составлена из отдельных слов и оборотов речи, выисканных в словаре? Еще меньше литературных красот имел другой исторический роман Загоскина «Аскольдова могила» [151] – рассказ из времен Владимира Святого, в котором повествовалось о любовных похождениях этого князя, о борьбе христианства с язычеством и где при случае высказывались самые восторженные верноподданнические чувства истинных россов к своему государю. Роман был не чем иным, как расширенной романтической балладой со всем традиционным инвентарем мнимонародных аксессуаров. «Аскольдова могила» была бы совсем забыта, если бы музыка Верстовского о ней до сих пор не напоминала.
150
«Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» М. Н. Загоскина. 3 части. М., 1829–1830.
151
«Аскольдова могила. Повесть из времен Владимира Первого» М. Н. Загоскина. 3 части. М., 1833.
Сам Загоскин не отдавал себе, впрочем, отчета в той дороге, по которой шел, и, несмотря на то что с каждым новым его историческим романом интерес публики падал, он продолжал писать их один за другим.
Соперник Загоскина – уже известный нам И. И. Лажечников – в свое время был также очень популярным сочинителем исторических романов. И если требовать от таких романов прежде всего занимательности, то романы Лажечникова для своего времени должны быть поставлены на первое место. «Последнего Новика» [152] и «Ледяной дом» [153] можно и в наше время прочесть с неослабевающим вниманием. Умение запутать и распутать интригу – самая сильная сторона таланта Лажечникова, и ради всех этих хитросплетений в действии наш автор готов пожертвовать и исторической правдой (которую он иногда искажает самым произвольным образом), и правдой в психических движениях. Но за вычетом занимательной интриги в романах Лажечникова едва ли что-нибудь останется. Узнать эпоху Петра I или Анны Иоанновны в этих рассказах почти невозможно: перед нами самые общие типы людей, которые годились бы для какой угодно эпохи, если окрестить их иными именами и изменить кое-что в окружающей их обстановке. Довольно ординарны и стереотипы, и те эффекты, к которым постоянно прибегает автор: это все те же обычные романтические ужасы или восторги, к которым нас приучала французская и немецкая романтика. Сентиментальный элемент в любовных приключениях и в особенности элемент патриотический мы найдем у Лажечникова также в изобилии, но главным недостатком его романов остается все-таки несоответствие между психическими движениями действующих лиц и нравами той эпохи, когда эти лица жили. Одни сцены в романе умышленно грубы, другие умышленно слишком тонки, и между этими двумя крайностями правда жизни исчезает: вместо нее перед нами занимательная неправдоподобная сказка, от которой, однако, все-таки с трудом оторвешься.
152
«Последний Новик, или Завоевание Лифляндии в царствование Петра Великого» И. Лажечникова. 4 части. М., 1831–1833.
153
«Ледяной дом» И. Лажечникова. 4 части. 1835.
Из всех этих сказок только «Басурман» [154] поднялся выше среднего уровня литературной моды, главным образом, ввиду интереса основной своей идеи: Лажечников попытался изобразить психологию культурного западного человека, попавшего в некультурную русскую среду эпохи Ивана III, и этот малопатриотичный роман – лучшее, что удалось создать нашему патриоту.
В свое время Загоскин и Лажечников в области исторического романа достойных соперников не имели: они считались первыми авторитетами. Но историк литературы вправе несколько видоизменить эту иерархию. Если применять к историческому роману те требования, которые ему ставил тогдашний вкус публики, то рядом с романами Загоскина и Лажечникова, если не выше их, придется поставить один роман, который не был оценен тогда по достоинству. Это была «Клятва при гробе Господнем» [155] . Автор – Н. А. Полевой, известный нам критик, памфлетист, сатирик, историк и романист – еще в 20-х годах попробовал свои силы на поприще исторического бытописания. Он написал тогда повесть «Симеон Кирдяпа», принятую с большими похвалами. В начале 30-х годов Полевой задумал написать целую хронику русской жизни времен Василия Темного. План был очень смелый, в особенности если принять во внимание, какими скудными историческими данными пришлось располагать автору. Он, конечно, не избег традиционных ошибок. Главный герой повести остался совсем в тени и продолжал быть для читателя загадочной личностью; таинственной осталась и клятва, которую этот герой давал при гробе Господнем; в неизменную любовную фабулу автор опять подсыпал большую дозу сентиментальных сладостей и часто злоупотреблял эффектами. Но все эти недостатки искупались шириной набросанной им картины. В этом длинном рассказе об интригах наших старых князей мы имеем перед собой галерею очень типичных лиц. Ни один исторический роман не давал также такого разнообразия бытовых картин, как роман Полевого. Князья, их бояре, стража, крестьяне, мещане, купцы, воины, послушники, монахи, странники проходят перед нами, не нарушая единства действия и торопя завязку или развязку главной интриги. Насколько все эти лица согласны с исторической правдой, это, конечно, вопрос иной; у нашего романтика было свое понятие об этой исторической правде, но среди всех тогдашних искажений ее роман Полевого был из числа наиболее колоритных.
154
«Басурман» И. Лажечникова. 4 части. М., 1838.
155
Клятва при гробе Господнем. Русская быль XV века. 4 части. М., 1832.
Читатель 30-х
156
Дмитрий Самозванец. Исторический роман Ф. Булгарина. 4 части. СПб., 1830.
157
«Мазепа» Ф. Булгарина. 2 части. СПб., 1833.
158
Стрельцы. Исторический роман К. Масальского. 4 части. СПб., 1832.
159
«Регентство Бирона» К. Масальского. 2 части. СПб., 1834.
Существует ли такое соотношение между ходячими тогда историческими романами и «Тарасом Бульбой»? Если иметь в виду выполнение задачи, то, конечно, ни о каком сравнении Гоголя с только что поименованными авторами не может быть и речи. Человек с огромным литературным талантом может остаться вполне художником и на той дороге, идя по которой другой писатель с меньшей силой необходимо упрется в шаблон и банальность. В «Тарасе Бульбе» все недостатки нашей старой исторической повести были, действительно, спасены талантом Гоголя, но они не перестают быть недостатками. От того художественного воспроизведения старины, при котором она становится для нас переживаемой действительностью, Гоголь все-таки далек. Его рассказ остается романтической грезой, а не живой повестью о былом, хотя все погрешности против правды и прикрыты в этой грезе художественным ее выполнением. Новых путей в создании исторического романа Гоголь не указал, но старое довел до совершенства. В «Тарасе Бульбе» он избежал всех антихудожественных условностей, не понижая общего романтического тона всей повести. Сентиментальную любовную интригу он не довел до приторности, героизм в обрисовке действующих лиц не повысил до фантастического, не примешал к повести никакой патриотической тенденции или морали и, кроме того, в деталях сумел остаться строгим реалистом. Исторически верного общего представления о жизни казачества по его повести мы не получим, но зато в описаниях частностей этого быта видим не компилятора или мозаиста, какими были современные ему сочинители исторических повестей, а человека, сжившегося со стариной, с ее внешностью и только во внутреннее ее содержание вносящего свой романтический пафос.
Впрочем, такое сочетание романтического взгляда на жизнь с реальной вырисовкой ее деталей встречается не в одном только «Тарасе Бульбе», а – как сейчас увидим – во всех гоголевских повестях того времени, даже тех, в которых художник-реалист одержал верх над своим неотвязным спутником, рассуждающим, морализирующим, восторженным или умиленным романтиком.
IX
«Если бы нас спросили, – писал Белинский в одной из своих статей, – в чем состоит существенная заслуга новой литературной школы, – мы отвечали бы: в том именно, что от высших идеалов человеческой природы и жизни она обратилась к так называемой „толпе“, исключительно избрала ее своим героем, изучает ее с глубоким вниманием и знакомит ее с нею же самою. Это значило сделать литературу выражением и зеркалом русского общества, одушевить ее живым национальным интересом. Уничтожение всего фальшивого, ложного, неестественного долженствовало быть необходимым результатом этого нового направления нашей литературы, которое вполне обнаружилось с 1836 года, когда публика наша прочла „Миргород“ и „Ревизора“».
Гоголь, вероятно, никогда бы не согласился с Белинским в том, что он отошел от изображения «высших идеалов человеческой природы и жизни» – он, который, в конце концов, ради них отрекся от своего творчества, но в общем Белинский был прав. «Миргород» и ряд других повестей, тогда набросанных или написанных Гоголем, отмечают ясно поворот его творчества от романтизма в искусстве к реализму.
Помимо тех исторических литературных и эстетических статей, которые были напечатаны Гоголем в сборнике «Арабески» (1835), кроме повестей «Портрет», «Невский проспект» и «Записки сумасшедшего», появившихся в том же сборнике, помимо комедий, над которыми наш автор тогда работал, и «Мертвых душ», писать которые он также начал, Гоголь в 1835 году выпустил в свет продолжение своих «Вечеров на хуторе» под заглавием «Миргород». В состав сборника вошли четыре повести: уже знакомая нам повесть «Тарас Бульба» и затем «Старосветские помещики», «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Если к этим повестям добавить тогда же написанные рассказы «Нос» (1833) и «Коляска» (1835); статью «Петербургские записки» (1825–1836) и задуманную повесть «Шинель» (1834), то мы будем иметь полный список тех созданий Гоголя, в которых романтик уступал свое место реалисту, чтобы в «Комедиях» и в «Мертвых душах» окончательно ему подчиниться.
Как памятники, на которых остались следы этого любопытного спора двух способностей и тенденций в одном авторе, все только что перечисленные сочинения Гоголя имеют большое значение в истории его творчества. В них стала все яснее и яснее проступать наружу та его способность, которая, по собственному его признанию, не могла ничего «выдумать», которая, чтобы творить, должна была видеть и осязать. Пушкин разумел именно эту способность Гоголя, когда говорил, что никто не умеет так схватывать и чувствовать житейскую пошлость, как его добрый приятель. От этого дара самому Гоголю становилось иной раз жутко, и столкновение, грозное столкновение между бытописателем и лириком становилось неизбежно. Оно, действительно, и наступило во всей своей строгости после создания «Комедий» и «Мертвых душ», но в 30-х годах это столкновение не причиняло Гоголю пока еще никакой боли и сказывалось только на довольно странном смешении противоречивых настроений и стилей в некоторых из его повестей.