Ночь будет спокойной
Шрифт:
Ф. Б. Я не знал, что путешествия подготавливают стар… извини, я хочу сказать, зрелость.
Р. Г.Не извиняйся, расслабься: мы с тобой одного возраста… Я хочу быть всеми и во всех, и это делает географию очень заманчивой, так как число романов, в которых ты можешь избавиться от твоего «я», весьма ограниченно, потому что если тебя продержат три дня в Тапачуле, на границе Мексики с Гватемалой, ты живешь в течение всего этого времени жизнью другого, а это тоже своего рода творчество. Так что речь идет вовсе не о бегстве за пределы реальности, а об отъездах ради исследования и завоевания, в хорошем смысле, мира и жизни. Речь идет о любви к жизни, о желании впитывать, о созидании, которое не сводится к одному лишь письму. Например, мне отчаянно недостает Истории, я хотел бы ее пережить, хотел бы ее использовать повторно, прожить жизни Лопе де Веги, Вийона, Сервантеса и жизни всех человеческих галактик прошлого. Эта исчезнувшая История — чудовищная потеря Романа, и я ощущаю ее как нехватку, зияющую рану у себя в боку. Миллиарды томов жизни! Поэтому метафизическая тревога ни при чем. Это жажда жизни.
Ф. Б. Счастье как душевный покой тебе знакомо? Спокойствие духа?
Р. Г.Спокойствие духа — мне это совсем неинтересно; безмятежность, равнодушие, единение со вселенной — я не представляю, что это может дать человеку, который всегда любил здесьи сейчас.Но это очень хорошо помогает при стычках между автомобилистами, при вооруженных нападениях и полицейских грубостях, лучше увлечься дзен, чем заниматься карате. Спокойствие, знаешь ли… Я полностью успокоюсь, когда умру, для того оно и задумано… В моей эскадрилье был пилот, Бордье. Надевая перчатки перед тем, как сесть в самолет, он смотрел на небо, на звезды, затем с удовлетворением произносил: «Ночь будет спокойной». Возвращались всякий раз потрепанные, потеряв целые экипажи, но он, очень
Ф. Б. Почему ты никогда не создаешь романов из своих репортажей?
Р. Г.Потому что я их уже прожил. Я могу изложить на бумаге пережитый опыт, описать прожитую историю, как я сделал это в «Обещании на рассвете» или «Белой собаке», но я не могу сделать из этого роман, потому что реальность и правда моего уже «отыгранного» опыта ограничивают, сужают мое воображение. В этом и состоит различие между художественным вымыслом и ложью: различие между подлинным изобретательством и изворотливостью, которая искажает и фальсифицирует действительность… Когда я начинаю роман, я не знаю ни откуда я отправляюсь, ни куда я иду, я закрываю глаза и диктую, целиком отдаваясь чему-то, чья природа мне неизвестна. Когда я принимаюсь жить иной жизнью, жизнью другого, как только я начинаю говорить, творчество начинается с прожитогодвижения фразы, и это движение, этот поток вдруг увлекает меня в XVIII век или заставляет влезть в шкуру французского посла в Риме, с которым я никогда не был знаком, это происходит благодаря игре мысленных ассоциаций, словам, ритму фраз, которые дают рождение роману… И потом, не мешало бы все же когда-нибудь покончить с шуткой о том, что «правдивый» роман только тот, который о пережитом… Самые лучшие описания чумы мы находим в «Дневнике чумного года» Дефо, который никогда не видел эпидемии чумы. Для художника реальное никогда не будет правдой, жизнь — живой. Лучше знать пейзажи, которые хочется описать: это обычно позволяет отказаться от такого намерения. То, что подразумевают под «захватывающим реализмом», это острое ощущение реальности, но этого можно достичь также, заставив беседовать двух призраков. Реализм — это всего лишь техника на службе у изобретательности. Самые реалистичные писатели всего лишь контрабандисты ирреального. Реализм — это убедительная инсценировка мира; это прием, еще одно изобретение, которое скрывает другое, настоящее, то, которое должно пройти незамеченным под страхом художественного провала… Для автора художественного вымысла реализм заключается в том, чтобы не попасться.
Ф. Б. Около миллиарда человек сегодня представлены в литературе писателями и художниками, которые проповедуют — либо вынуждены проповедовать — противоположные идеи…
Р. Г.Это у них пройдет. Иначе говоря, если коммунизм терпит неудачу в своей литературной эпопее, то это не из-за социалистического реализма: это потому, что он не нашел еще свои великие эпические таланты. Когда-нибудь коммунистический мир найдет свой эпический роман — просто им надо дать время забыть…
Ф. Б. Вот это очень крепко сказано.
Р. Г.…Так что, как романист, я пишу, чтобы узнать то, чего я не знаю, чтобы стать тем, кем я не был, пережить опыт, жизнь, которые в реальности от меня ускользают. Но когда я уже пережил репортаж, сознательно собирать эти уже созданные, прожитые детали, выстраивая их заново уже в другом порядке, заботясь об искусстве… в этом я вижу жульничество и подделку, использование объедков. Роман — это не плагиат реальности. У всего этого вкус уже сделанного и уже виденного, а я не могу пережить роман, то есть написать его, подогрев вчерашнее блюдо. А жаль, потому что опыт иногда бывает просто удивительным…
Ф. Б. Ты можешь привести пример?
Р. Г.Сколько угодно… Вот хотя бы репортаж, который я сделал для «Франс-Суар» на острове Маврикий и который я так и не опубликовал, потому что я его полностью запорол. Но зато я до самой последней минуты, вплоть до посадки в самолет, переживал удивительный опыт, который не был интересен газете, так как раскрывал мои взаимоотношения с самим собой… Остров Маврикий — это типичный «Клаб-Мед», даже там, где его нет, все тот же «тропический рай», от Карибского моря до Таити, смесь негров, индийцев, китайцев и кокосовых пальм. Кораллы, изумрудное море, белые пески — в общем, чартерные рейсы. Я провел две недели в поисках материала о мире, скрывающемся за всем этим, но кроме продавщиц в универмаге, зарабатывающих семь тысяч старыхфранков [99] в месяц, полный провал, никакого способа проникнуть внутрь. А потом… это случилось накануне моего отъезда. Я жил среди всего самого лучшего, что там было: бунгало в лунном свете, обворожительные стюардессы с транзитных рейсов, островные романы как в кино, вся эта шоколадная экзотика. В конце аллеи, которая вела к моему бунгало, стояли такси для клиентов отеля. Накануне отъезда я оставляю машину на стоянке, направляюсь к своему бунгало и вижу, как в темноте в мою сторону движется какая-то фигура. Это был один из водителей, тучный индиец, с ляжками — как два огромных мешка с дерьмом, поразительно, наверняка он был местной достопримечательностью. Он спрашивает, не хочу ли я девицу, «которая делает все». Я отвечаю, что нет. «Есть одна шестнадцатилетняя», — говорит он шепотом. В тропиках все предложения такого рода — это всегда четырнадцать или шестнадцать лет, даже когда им под тридцать, потому что поставщики знают: романтическая экзотика, она у белого в голове, он смотрит не глазами, а своими фантазмами. Один мой приятель сожительствовал на Таити с настоящей ходячей развалиной, потасканной до невозможности, и он разве что не объяснял мне, что если у дамочки нет зубов, то это потому, что они у нее ещене выросли. Таксисту я сказал — нет, спасибо. И только я собрался пройти, как таксист бросает мне: «У меня и десятилетняя есть. Девочка десяти лет, но отлично дрессированная, настоящая обезьянка, a little monkey».Я останавливаюсь. Это делалось интересным. На следующий день я улетал, полностью запоров свой репортаж, и вот наконец я коснулся дна местного колорита. Я сказал: да, мне интересно. Можно взглянуть? Он показал мне свои зубы в улыбке «лунный свет». Гордый, понимаешь ли, тем, как хорошо он знает людей. Да, можно взглянуть, можно все, ха-ха-ха! Но надо идти к родителям, и вот он уже кладет руку мне на плечо, фамильярно, мол, наш браток. Десять лет, подумал я, конечно, в «Самаритен» можно найти все [100] , и тем не менее… Он привел меня в один из дощатых домов старинного «креольского» типа, которые напоминают дачи заслуженных советских писателей. Входим. Меня встречает семья, где перемешалась кровь негров, белых и индийцев, и, вероятно, это были не отец и не мать — но дети действительно были детьми. Старшая выглядела лет на шестнадцать, а младшей было лет двенадцать, если не меньше. Они дали мне потрогать ее грудь, чтобы убедиться… Впрочем, что я говорю «грудь»… ее там не было. Она еще не выросла. Я знал, что ничего не смогу вытянуть из девочки — она была еще слишком мала, чтобы о чем бы то ни было рассказать, поэтому я объявил, что беру обеих: старшую и младшую. Я заплатил вперед, и водитель привез нас троих в бунгало. Мне повезло. Мне действительно было чем полакомиться, потому что как только я объяснил старшей, кто я такой и зачем я их сюда привез, она как заговорила, так и не умолкала до трех часов ночи. Младшую усадили в угол с приемником, и я начал слушать. Разумеется, родители вовсе не были родителями, девочки не были сестрами, она объяснила, что клиентам нравится думать, что они сестры и занимаются этим друг с дружкой, но для меня тут не было ничего нового. Проституция в тропиках отличается от европейской тем, что у нас женщины ею занимаются, чтобы улучшить качество жизни, купить машину, квартиру, а там — чтобы выжить. Но что потрясает, ужасает — это замкнутость и невежество. Пример: говорю малышке, что я француз. Француз? Она радостно улыбается. Так вы можете достать для меня визу в… Китай? Да, старик. В Китай. Франция все еще считается чем-то великим и всемогущим, на острове Маврикий мы можем все, значит… даже визу в Китай. Тут я и впал в отчаяние. Ибо эта девочка оказалась маоисткой, хотя политикой тут даже и не пахло. Точнее, это было политической фантастикой в том смысле, что она воображала, будто в Китае можно жить, не работая, и получать деньги от государства, чтобы быть счастливой. Она в подробностях мне все это объяснила, с мечтательным видом сидя у меня в бунгало, в то время как ее двенадцатилетняя «сестра» слушала транзисторный радиоприемник, после того как в течение целого года обслуживала в среднем от трех до четырех южноафриканцев и австралийцев за вечер. Потрясло меня не ее представление о маоистском Китае как о дискотеке, где Мао бесплатно раздает всякие побрякушки и богатства американского общества. Невероятной, пронзительной была мечта — и потребность знать. И вот тут я вошел в Роман, вот почему я и рассказываю тебе это — в связи с персонажем, который создается в движении, неудержимо, из себя самого. Ибо в присутствии этой девочки, этой мечты, этого крика души, я, чтобы ответить на эти вопросы, на три часа перевоплотился в маоиста. Я постарался нарисовать для нее портрет Мао настолько близким к «Красной книжечке» [101] , насколько это было возможно. В течение трех часов я позволял ей верить, пить и есть. Понимаешь, у нас можно говорить о десяти миллионах казненных Сталиным, о Праге, об идеологическом бреде — протестовать. Там это не имеет смысла. Это становится полным идиотизмом. На нулевом уровне это что-то нездешнее, происходящее где-то далеко, в чужих краях, на луне.
99
После денежной реформы 1960 г. был введен новый франк, равный 100 старым. Счет на старые франки, однако, еще долго оставался распространенным.
100
Намек на рекламный слоган парижского магазина «Самаритен».
101
«Красная книжечка» — так называется на Западе сборник изречений Мао Цзэдуна.
Ф. Б. Это напоминает казаков из азиатской степи, когда они сводили счеты с помещиками во время Пугачевского бунта, который ты описал в« Чародеях»… В твоей жизни было немало сведений счетов, как, например, с ростовщиком Заразовым, в Ницце, о котором мы говорили… Все это находится в противоречии с твоими пафосными призывами к« феминизации» мира… В «Монд» ты развернул кампанию в защиту смертной казни, и это всего через несколько дней после казни на гильотине двоих убийц…
Р. Г.Так, так, давай, давай поговорим об этой кампании в защиту смертной казни, которую я развернул в газете «Монд». Это очень интересно. Когда в Калифорнии была отменена смертная казнь в июне 1972 года, с Майорки, где я живу большую часть времени, я послал в «Монд» статью. В ней я утверждал, что эта отмена не представляется мне нравственным прогрессом, что она является следствием нравственного банкротства. Объясняю. Смертная казнь, «божья кара», «высшая мера» должна была играть исключительнуюроль для того, чтобы обозначить действо, исключительное по степени внушаемого ужаса, — убийство. Это было «ценностное обозначение» и означало, что человеческая жизнь священна и, забирая чью-то жизнь, всегда забираешь свою. Поэтому в Калифорнии, других частях Америки, да и повсюду в мире, резня, убийства под идеологическим прикрытием или под маркой «синдрома протеста» — терроризм, бомбы, заложники, массовые казни — стали разменной монетой, и убить кого-то по той или иной причине означает обычный демографический «минус один». Будь то в Чили, Ирландии или Палестине — везде есть общепризнанное «право на убийство». Именно об этом я написал в нескольких строчках в конце своей статьи, которые исчезли в публикации. Убийство стало привычным и узаконилось «социальным объяснением» — разложившееся общество порождает преступников и так далее — либо идеологией. Убийство вошло в свод нравов и привычек: в Детройте оно бьет все рекорды. Поэтому я завершил свою заметку словами, что если смертная казнь лишилась всякого смысла, то это потому, что человеческая жизнь тоже его не имеет, поскольку убийство все чаще и чаще воспринимается как современный «способ выражения». Калифорния признала это нравственное банкротство, отменив высшую меру наказания, потому что американцы — прагматики. Вот что я написал. Я посылаю свою статью в «Монд» и жду. Ничего. Ее не публикуют. Проходит несколько месяцев. Я возвращаюсь в Париж на следующий день после казни двух душегубов. Помпиду отказал им в помиловании. В аэропорту Орли я покупаю «Монд». На первой странице вижу: «Дискуссия о смертной казни. Две точки зрения: профессор такой-то и Ромен Гари. Стр. 4». Открываю страницу четыре. Над первой колонкой изложение точки зрения вышеупомянутого профессора, который противсмертной казни. И напротив — Ромен Гари. Эта верстка тут же выставила меня безусловным сторонником смертной казни, оправдывающим отказ президента помиловать двух гильотинированных преступников. Но если ты прочтешь мою статью, написанную по поводу отмены высшей меры в Калифорнии за несколько месяцев до этого, ты обнаружишь следующее: человеческая жизнь обесценилась, она потеряла свой священный характер, быть за или против смертной казни в кровожадном обществе теперь ничего уже не значит с точки зрения обозначения жизни как ценности. Отменяя смертную казнь, просто признают тот факт, что со времен Сталина, Освенцима и прочих видов терроризма во всех его формах существует право убивать. Только вот своей версткой и выбором момента публикации «Монд» сделала меня защитником высшей меры…
Ф. Б. Зачем они это сделали?
Р. Г.У них под рукой была статья, написанная мною, которая казалась им более нюансированной, нежели другие, и когда вопрос вновь обрел актуальность, они ее опубликовали. Когда делают газету «по горячим следам» — делают газету, вот и все. Так, по крайней мере, мне объяснили. Аналогичный случай у меня произошел с «Франс-Суар». Находясь в Йемене, я написал для них репортаж под заголовком «Сокровища Красного моря». Они его опубликовали, не посоветовавшись со мной, под заголовком «Преисподняя Красного моря», оскорбив таким образом людей — для чего не было никаких оснований в тексте, — которые так любезно принимали меня и помогали в Йемене. Для этого есть свое обозначение: это называется произвол… В результате на следующий день после публикации моей статьи «за смертную казнь» какой-то господин остановил меня прямо на улице, пожал мне руку и сказал: «Позвольте выразить восхищение вашей позицией. Вы, по крайней мере, мужик с крепкими яйцами». Яйца зачастую наделяют такими качествами, что просто диву даешься… Вот что касается моей «жестокости».
Ф. Б. И все-таки, какова твоя позиция относительно смертной казни?
Р. Г.Я за смертную казнь, исключительно когда речь идет о наркодилерах и палачах детей. В остальном я оставляю за мэтрами Но и Бадентером право решать, возможно, они предпочли бы отправить эсэсовцев, истребивших все население деревни Орадур, в реформированные и «гуманные» тюрьмы с целью их перевоспитания.
Ф. Б. Ты послал уточнение в« Монд»?