Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец
Шрифт:
– Вы в самом деле никого не тронули даже пальцем?! Коллективные состояния,- доверительно пояснил он, - нетрудно вызвать направленным повторением раздражителя. Но вы, как говорит медсестра, спокойно играли в шашки. Кстати, вам повезло, что она находилась в комнате отдыха. По-видимому, - продолжал рассуждать врач, - в вашем поведении больные постоянно ощущали некий вызов, который подсознательно их раздражал в большей степени, чем они сами то осознавали. И вот ваше поведение, которое, по моим наблюдениям, становилось все более конформным, вызывает этот инцидент! Почему вы не хотите написать портреты больных?
– Может быть, хватит?
– сказал
– Может быть, - с разочарованием кивнул врач. Ему не хотелось терять занятного больного; известно, наиболее важные открытия в психиатрической науке были подготовлены наблюдениями над выдающимися пациентами.
5
Все дальнейшее сделалось помимо воли Корзухина: комиссия после длительной дискуссии признала его инвалидом; госстрах назначил микроскопическую пенсию; вагонообразную комнату, на которую он раньше имел право, лишь пока работал в жилконторе, теперь закрепили за ним уже навсегда.
Наконец другие поняли, что, пока смысл жизни остается во тьме, он имеет право лежать на своей тахте и думать. С бельем, завернутым в газету, он, свободный, шел в баню. Длинная тихая ночь и пастырь с овцами обступила его в мерцании запредельного смысла посреди дня. Художник шел ему навстречу. Из ворот выбежал мальчишка и ударился в Корзухина. Мальчишка хотел поднять мыльницу, выскочившую из свертка, художник - мальчишку. Он оторвал его от земли и увидел красное напуганное лицо, и то, что было Корзухину с тех пор, как он помнил себя, мучительно неясно, само в себе завершилось. Он вернулся домой и, не снимая пальто и шапки, стал чистить палитру. В тот же день он продал кое-какие книги и купил недостающие краски.
НОЧЬ ДЛИННА И ТИХА,
ПАСТЫРЬ РЕЖЕТ ОВЕЦ.
С тех пор он писал всегда только одно: неотвратимое, ибо смысл совершающегося - в неотвратимом. Ему хорошо работалось в тот день в шапке, и он перестал ее вообще снимать. Когда же стало известно, что Корзухин полгода находился в психлечебнице, появился анекдот, который связал эти два факта. Будто на вопрос ученых психиатров Корзухину, что с вами случится, если вам отрежут уши, он полгода неизменно отвечал: "Не буду видеть". Когда же медики, заподозрив в ответах Корзухина насмешку над собой, потребовали объяснить, почему он так глупо отвечает, художник ответил: "Да потому, что шапка станет сваливаться мне на глаза".
6
Его назвали "новым явлением" и "признаком начавшегося Возрождения". Кто-то признал себя его учеником и продолжателем. Им перед кем-то гордились. Он стал козырем неудачников, а удачники - Коломейцев - завидовали его гордой нищете. Нищета, собственно, была его прихотью, ибо неизменно он отклонял предложения купить его картины. Не продавал и не дарил - разрешал: "Пусть у вас повисит". Иногда просил вернуть работу: рассматривал, потом или возвращал, или ставил на антресоль. Но черно-белые картоны все чаще какими-то путями попадали в коллекции. Корзухин имел все, что имеет признанный художник: почитателей, славу. Но неотвратимое оставалось нечувствительным к тому, что происходило вокруг него.
Можно было подумать, что предательство двоюродного брата пошло художнику на пользу. Но не будь предательства его одиночества, в его дом никогда бы не вошла Алена.
Она где-то училась и что-то не закончила. Подтверждают, что несколько лет продержалась на искусствоведческом отделении университета. Встретила молодых художников - из тех, которые почему-то считают, что время, в котором им выпало жить, и есть замечательное время.
Художник сидел вместе с ними за столом, иногда кивал, чтобы показать он их слышит, даже отпил несколько глотков из стакана вина, озвучивая его гулом своего дыхания. Он думал: "Ботаника!.. время стрижет вереск мира, седая полоса прокоса бежит к горизонту. На этом поле роняют семена не от радости. Семена просто падают - их не выкосить, - и время без следа проносится над их головой". И дальше: "Не в этом дело! Им, шумным юношам, кажется великим то, что ничтожно. Они горячатся потому, что не знают масштабов и пропорций, они не знают, что каждая линия сворачивается, как кислое молоко, и становится еще одним колечком овечьей шерсти. Неотвратимое не жестоко, пастырь не знает страсти. Когда я буду Его писать, он будет... как валенок..."
– Я знаю, о чем вы думаете, - сказала Алена, притягивая рукав ватной куртки Корзухина.
– Сказать?
Мастер видел, как остекленели глаза гостей. Им было стыдно за дурное поведение своей знакомой. Они сказали, чтобы она взяла себя в руки, что она может флиртовать где-нибудь в другом месте, что она пришла не на тусовку, должна понять, что присутствует на встрече чрезвычайно серьезной, а может быть, и исторической, неужели она не понимает, что ведет себя крайне легкомысленно и ставит их всех в неловкое положение; если же она чересчур много выпила, то пусть прогуляется. В ответ Алена обхватила шею Корзухина, из-за его шапки, как из надежного укрытия, кричала:
– Я уже достаточно наслушалась вас. Вы мне и всем надоели со своими глупыми разговорами. Кому нужна ваша болтовня?! Ему? Мне?.. Вы ничего не понимаете. Не я, а вы мешаете нам. Уходите...
Мастер опустил голову и сидел так, пока гости, не говоря ни слова, оделись и вышли.
– Вот и хорошо! Мнят себя бог знает чем! Я ходила с ними по всему городу и везде одно и то же. Разве они понимают вас! Разве они понимают, как вы одиноки?!
Мастер обвел ее лицо недоверчивыми глазами и поверил ее словам.
– Я закрою за ними дверь, - сказала девица.
Мастер привык пренебрегать видимостью вещей: "желатином", - так это называлось на его варварском языке. Он привык к той мысли, что если вещь цепляется за другую, если не имеет, как он формулировал, "своего контура", это знак ее стагнации, и там, где вещь, как казалось, обладала пространством, он писал знаки небытия, разные, как разнятся человеческие смерти. В его мире не было добродушного "чаепития предметов", хотя он и не был им судьей, - лишь читателем книги бытия, не более. Теперь же, когда он всматривался в эту одетую в красное вязаное платье женщину, он видел ее "в контуре", но в контуре не было ничего, кроме видимости. Его усилие отделить одно от другого было тщетным. При этом он трезво осознавал все, что она говорила, делала и изображала: своих друзей, самое себя и даже его. Все это называют "чарами", "искусством кокетства", то есть - видимости.