Ночь каллиграфов
Шрифт:
Он вложил в конверт ту фотографию Хатем. Я поместила ее обратно в альбом, из которого когда-то достали, сообщила об этом сестре. Она отвернулась, будто не слыша, о чем я говорю. Она уже давно прогнала Мехмета из своих воспоминаний. Впервые за долгие годы сестра начала улыбаться, смерть мучителя избавила ее от ощущения бесчестия. Жаль, что матери уже не было с нами, сколько лет она ждала этого события…
Моя рука часами бродила по листу, не оставляя следа. Мне хватало одного этого движения, чтобы успокоиться. Я столько всего написала металлическим пером без чернил, но эти невидимые признания должны бесследно исчезнуть.
Однако старый
Я изрешетила бумагу металлическим пером, чтобы над Босфором пролился дождь. Водные стрелы обрушились на Бейлербей, и под шум потоков я забылась сном. Я спала как убитая. Нежданный августовский дождь смыл все следы прошлого из моего сердца, из моей памяти.
Создание орнаментов становится смыслом моей жизни. Мои арабески состоят из геометрических фигур, и мне одной известен их секрет. Абстрактные контуры, стебли без листьев образуют линии. Моей рукой водит Всевышний, все, что я делаю, подчиняется его логике. Усложненный геометрический рисунок не теряет цельности. Чередуя свет и тень, узор воспроизводит микрокосм, тайны мироздания.
Мои веки смыкаются. Меня захватывает энергия орнамента, я всплываю на поверхность по причудливому лабиринту. Зигзаги, изгибы, спирали напоминают мне о пережитом, о счастливых и тяжелых моментах жизни. Вся прожитая жизнь проносится перед глазами, фигуры на листе не дают мне покоя. Каллиграфы не свободны: пренебречь узором – все равно что ослушаться Бога. Куда приведут меня эти линии? Рука доходит до края бумажного листа, и мне не дано узнать, что будет дальше.
В мастерской темно, за окном ночь. Освещая страницу, луна словно приглашает меня продолжить начатое. Я блуждаю во мраке, цвета смешиваются. Золотые пятна призывно сверкают на моем рабочем столе. Мой взгляд следует за ними, словно за блуждающими огнями, и я вижу перед собой золотые чернила Селима. Опустевший пузырек, хранящий память о своем былом хозяине, вновь полон, как полна луна, – будто двадцать лет тому назад.
Луна ободряюще улыбается мне, я поворачиваю к ней ладони, словно верующие на молитве. Отблески лунного света неразборчивой вязью ложатся на страницу. Я обвожу их золотыми чернилами, чтобы сохранить драгоценный абрис, рука старательно повторяет неровный контур. Золотые чернила Селима ярче нашего старого солнца. Написанное рассыпается, превращается в песок, я уже не пишу, я рисую бесчисленные арабески по золотому фону, мой лист бескраен, как небесный свод.
На память об этой странной ночи не остается ничего. Губы мои пересохли, руки стерты песком. Я помню лишь поскрипывание калама, скользящего по тонкому песочному порошку. Я работала всухую, чернильница задыхалась от жажды.
Рано утром Хатем открывает окна, но вся комната уже пропахла серой. Ничто не напоминает о луне: не осталось ни следов моей работы, ни золотых чернил, ни единой песчинки.
Пузырек вновь пуст, словно берег в час отлива. Он наполнится, как только зайдет солнце.
Каждую ночь я не могу заснуть, жду появления луны. Сон – потеря времени. Я угадываю ее невидимые очертания, у нас с ней нет друг от друга секретов.
Письма Нура становятся все короче, похоже, мысли его полностью занимает какая-то женщина. Каллиграфа не обманешь: прерывистые линии
Я не отвечаю на письмо, делаю вид, что не получала его. Своими печалями я делюсь с листом кальки: рисую бисмилла, металлической иглой проделываю дырочки в прозрачной бумаге, строго по контуру. Острие иглы ранит лист, а вместе с ним – мое сердце. Наслаждение смешивается со страданием. Я не сразу замечаю, что игла вонзается уже не в бумагу, а в мое предплечье. Кровь аккуратной струйкой стекает по руке. Лист кальки принимает в себя красный ручеек, поглощает каждую каплю. Я прекращаю колоть свою руку, когда ранка становится слишком заметной. Боль приносит облегчение.
Я пишу Нуру ответное письмо. Желаю ему долгих лет счастья и многочисленного потомства. Недим и Хатем присоединяются к моим поздравлениям.
В тот день я понимаю, что в этой жизни лишь каллиграфия осталась мне верна. Я начала пробовать новые сложные техники, применять коллаж, акрилик. Широкая густая кисть оставляет на листе прямоугольный след. Мои пальцы подобны ножу, дерево – бумаге. На смену тонким изящным надписям пришли объемные, многоликие буквы. Строки ломаются, прерываются, изгибаются по воле моего настроения, распадаются, уходят в пустоту. Я пренебрегаю всеми запретами ремесла, строгие правила для меня более не существуют.
Нас было несколько на этом пути, все мы пытались вдохнуть в свою древнюю профессию дух современности, но набожные каллиграфы боялись привлечь гнев Всевышнего. Лишь очень немногие посмели экспериментировать, не опасаясь наказания свыше.
Я ничего не боялась и продолжала работать, словно бросая кому-то вызов: увлеклась аппликацией, использовала даже газетную бумагу. Я превратила в молитву предметы повседневного быта.
Преодолевая запреты, я постепенно утрачивала веру. Теперь я не страшусь ни Бога, ни смерти.
Годы идут. Инструменты уже не слушаются моих рук, считают, что я слишком стара для них, что они для меня – незаслуженный дар. Я рисую угольным карандашом, большой палец соскальзывает, карандаш превращается в пыль…
Все распадается от одного моего прикосновения. Это предупреждение? Как мне его трактовать? Хатем приносит мне кофе, я пью и возвращаю чашку, сестра сосредоточенно смотрит на дно и вдруг вскрикивает: в кофейной гуще ей привиделся надгробный памятник. Я вырвала чашку из ее рук, вымыла и побежала на пристань: по ту сторону Босфора меня ожидали ученики. Едва я ступила на паром, из окна нашей квартиры послышался крик. Хатем призывала меня вернуться. Дверь была распахнута. Сестра, рыдая, говорила с кем-то по телефону. Она посмотрела на меня, и взгляд ее был исполнен боли.
«Риккат, сегодня утром умер Hyp. У него случился инфаркт, прямо на лекции».
Я, отказываясь верить, выхватила у нее трубку. Незнакомый голос на другом конце света повторил ту же фразу. «Что же станет с его шестилетней дочерью?» – повторяла я в отчаянии. В эту минуту я даже не вспомнила о его жене, а ведь она, такая молодая, осталась вдовой.
Я бы хотела быть похороненной заживо в своей мастерской. Ни в тот день, ни в последующие дни я не ездила к ученикам. Сидя на стуле, повернувшись спиной к свету, я обеими руками затыкала уши, чтобы не слышать криков Хатем, которая умоляла меня открыть ей дверь.