Ночь умирает с рассветом
Шрифт:
— Ты чего, Ефросиньюшка? — заюлил Лука. — Не серчай, пошто так глядишь?.. В беспамятве я... Увлечение у меня к тебе имеется, не уходи, не покидай меня, Ефросиньюшка.
Фрося оттолкнула Луку, распахнула дверь, широко шагнула через порог. Лука стоял в дверях, смотрел, как она шла по двору к калитке.
Когда Фрося взялась за щеколду, закричал:
— Лушка тебя с пути сбила! Припомню окаянной!
Фрося вышли на улицу, глубоко вздохнула. Ей захотелось поскорей добежать до Луши, переодеться во все чистое, просушить, проветрить свою одежду: чудилось, что
Семен Калашников определил жить в свою избу казака Петра Поломошина, который порешил навсегда остаться в Густых Соснах.
— Насовсем в ваше село перекочую, — сказал Петр Лукерье и Семену, — а то в родной станице богатеи забьют.
— Тебе кочевать не хитрое дело, — рассмеялся Семен. — Весь твой зажиток — казачий конь да седло.
Петр завел своего коня во двор Калашникова.
Жизнь не может остановиться. Человеческому горю, большой беде иногда удается как бы утишить на короткое время привычное течение жизни. Но проходит мгновение и нарушенный мерный порядок восстанавливается, жить снова поворачивает в свое русло и течет, как и прежде, стремительно и властно, широким, полноводным потоком.
Налет белой сотни выбил в Густых Соснах жизнь из наезженной колеи, принес несчастья и слезы, стал новым тяжелым испытанием для многих людей. Но мужики и бабы перенесли и этот лихой удар, постепенно оправились. Жизнь стала снова налаживаться.
Казаки расстреляли всех членов ревкома и тех, кто был их верными помощниками. Иннокентий Честных собрал сельчан на сходку выбирать новый ревком. Единодушно избрали Лукерью Васину, Ефросинью Будникову, Семена Калашникова, косматого Филиппа Ведеркина, который отдал на новую школу кирпичи собственной выделки и еще тихого мужика Фому Семушкина.
Луша испугалась, когда сразу несколько человек выкрикнули ее фамилию, стала отказываться.
— Пошто меня-то? — с удивлением и тревогой спросила Луша, поднимаясь с места. — Толковых мужиков надо, какая из меня ревкомовка? Молодая еще, не ученая... Сынишка махонький, все хозяйство на мне.
Сходка зашумела.
— Лукерью желаем председателем!
— Егору Васину уважение оказать, его корня девка!
— Партейная, на верной дороге!
— И Фроську Будникову в ревком, им вдвоем сподручнее. Остальные пущай мужики.
— Не смогу я... — упиралась Лукерья.
— По тятенькиной дороге валяй, ладно будет.
— Лукерью желаем!
Лукерья Васина стала председателем ревкома.
После того страшного дня, когда казаки расстреляли отца и Петьку, Луша сильно переменилась, видно, навсегда распрощалась с юностью. На лбу пролегли ранние морщины, возле рта появились не то скорбные, не то норовистые складки. Брови раньше были вразлет, а тут сурово сдвинулись, нависли над глубокими, внимательными глазами в черных густых ресницах.
Лукерья не подурнела — куда там: в ней яснее появилась умная красота, женское ласковое обаяние, упрямая воля. Большое тепло изнутри согревало Лушину красоту, сочилось наружу, было у нее во всем — и во взгляде, и в улыбке, и в каждом слове.
Луша
Как-то Луша увидела в окно, что Василий проволок к себе во двор на коне толстое лиственничное бревно. Дня через три ей надо было зайти к Василию по делу. Вошла во двор и обмерла: от калитки чуть не до самого крыльца лежал деревянный крест с просмоленным комлем. Посередине была прибита дощечка, на ней крупно выведено черной краской:
Василий стоял в стружках, делал вид, что улыбается.
— Что это, дядя Василий? — растерянно спросила Луша.
— А вот, — нараспев ответил Василий, — как земля талая станет, так и воткнем. Пущай стоит на братской могиле. Еще имена загубленных надо указать. Прохожий мимо пойдет, али поедет кто, шапку снимет, перекрестится, помолится за упокой души борцов революции... А то господь из-за облачка глянет, воссияет аки солнышко и возгласит умилительно: раб мой Василий добрую длань свою приложил к светлой памяти убиенных.
Лукерья забыла зачем пришла. Она стояла у калитки, с испугом смотрела на большой крест, распластанный посередь двора, на Василия, на его глаза, которые мутно плескались в круглых, больших глазницах.
Глава пятая
НЕОБОРИМАЯ СИЛА
По избам, в банях, в амбарах у многих было припрятано оружие. Таилось в подвалах, было захоронено в стайках, на огородах. Его надо собрать, так считала Лукерья. Ее поддерживал Ведеркин, шумел, что нечего нянчиться с кулачьем: оставь богатеям оружие, они начнут стрелять в ревкомовцев. По другим местам, слыхать, начались кулацкие мятежи, от большевиков только пух да перья летят... Фрося и Семушкин нерешительно поглядывали на Лукерью, не знали, что сказать.
Воскобойников, которого позвали на заседание ревкома, не захотел лезть в эту крутую кашу. Прямо ничего не говорил, но Лукерья поняла: побаивается Луки и Нефеда.
— Войну позабыли, что ли? — рассердился Калашников. — Не кончилась война, рано портянки сушить на печке. Пока у врага есть оружие, не настанет у нас тихой жизни! — Он повернулся к Лукерье. — Мой отец говорил, правильно, мол, Егор Васин не дает спуску кулачью. И нам надо, как Егор Васин.
Лукерья решительно встала.
— Недобитая змея еще злее жалится. Надо отобрать оружие, и все. Беднота отдаст, на что ей винтовки, а у кулаков силой возьмем.
Не мало оказалось в селе оружия — нашлись винтовки, наганы, клинки, у Нефеда даже сыскали целехонький «максим» с пулеметными лентами. Когда ревкомовцы вытащили пулемет из подполья, Нефед нисколько не растерялся, рассказал, что нашел его в лесу — ездил за дровишками и наткнулся: стоит под елочкой. «Не пропадать же добру, привез домой, пущай валяется в подполье».
— Не бреши, Нефед, — грубо оборвала лавочника Лукерья. — Не проведешь, не дураки. Супротив родины готовил вооружение.
— Чегой-то? — переспросил Нефед. — Супротив кого, говоришь?