Ночь
Шрифт:
Один кусок упал и в наш вагон. Я решил, что не шевельнусь. И, кроме того, я понимал, что у меня всё равно не хватит сил, чтобы сражаться с десятками разъяренных людей. Неподалеку я заметил старика, двигавшегося на четвереньках. Он пытался выбраться из этой свалки. Он прижимал руку к сердцу. Сначала я подумал, что его ударили в грудь. Потом понял, что он прячет под курткой кусок хлеба. Он стремительно достал его и поднес ко рту. Его глаза загорелись, улыбка, больше похожая на гримасу, осветила полумертвое лицо. И тут же погасла.
– Меир, мой маленький Меир! Ты не узнаешь меня? Я твой отец... Ты делаешь мне больно... Ты убиваешь отца... У меня есть хлеб... и для тебя... для тебя тоже...
Он повалился на пол, всё еще сжимая в кулаке кусочек хлеба. Он хотел положить его в рот. Но противник бросился и отнял его. Старик еще что-то пробормотал, захрипел и умер при всеобщем безразличии. Сын обыскал его, схватил кусок и стал его пожирать. Но и он не преуспел. Его заметили двое и поспешили к нему. Присоединились и другие. Когда они отошли, рядом со мной остались два мертвеца - отец и сын. Мне было пятнадцать лет.
В нашем вагоне ехал друг отца, Меир Кац. В Буне он работал садовником и иногда приносил нам какие-нибудь овощи. Поскольку он питался чуть лучше других, то и заключение переносил легче. Благодаря относительному здоровью он был назначен старшим по вагону.
На третью ночь пути я внезапно проснулся, ощутив, что две руки сжимают мне горло. Я только успел крикнуть: "О т е ц!".
Только это слово. Я почувствовал, что задыхаюсь. Но отец проснулся и вцепился в нападавшего. Но он был слишком слаб, чтобы одолеть противника, и решил позвать Меира Каца.
– Иди сюда, скорее! Моего сына душат!
Через несколько секунд меня освободили. Я так и не узнал, почему тот человек хотел меня задушить.
А несколько дней спустя Меир Кац обратился к отцу:
– Шломо, я слабею. Я теряю силы. Я больше не выдержу...
– Не падай духом, - попытался ободрить его отец.
– Надо сопротивляться! Ты должен верить в себя!
Но в ответ Меир Кац глухо простонал:
– Больше не могу, Шломо!.. Что мне делать?.. Больше не могу...
Отец взял его за руку. И Меир Кац, этот сильный мужчина, самый крепкий среди нас, заплакал. Он лишился сына во время первой селекции, но только теперь заплакал о нем. Только теперь он не выдержал. Он больше не мог. Силы иссякли.
В последний день пути задул ужасный ветер, а снегопад всё не прекращался. Мы почувствовали: приближается наш конец, настоящий конец. Мы не сможем долго выносить этот ледяной ветер, этот шквал.
Кто-то поднялся и крикнул:
– Нельзя сидеть в такую погоду! Мы околеем от холода! Давайте все встанем, будем двигаться...
Мы все встали. Плотнее закутались в свои отсыревшие одеяла. И постарались сделать несколько шагов, повернуться на месте.
Вдруг в вагоне раздался крик, вопль раненого
Другие - те, кто чувствовали, что вот-вот умрут, - повторили этот вопль. И казалось, что эти крики доносятся с того света. Вскоре кричали все. Жалобные стоны, вопли, крики отчаяния рвались сквозь ветер и снег.
Словно зараза, это передалось в другие вагоны. И одновременно раздались сотни воплей. Мы не знали, к кому обращен наш крик. Не знали, почему мы кричим. Это был предсмертный хрип целого эшелона людей, почувствовавших приближение конца. Мы все умрем здесь. Мы перешли все пределы. Ни у кого не осталось сил. А впереди еще долгая ночь.
Меир Кац стонал:
– Почему они не расстреляют нас прямо тут?
В тот же вечер мы прибыли на место назначения.
Стояла глубокая ночь. За нами пришла охрана. Мертвые остались в вагонах. Вышли только те, кто еще могли держаться на ногах.
Меир Кац остался в поезде. Последний день был самым смертоносным. Когда мы входили в этот вагон, нас было сто человек. А вышла из него дюжина. В том числе и мы с отцом.
Мы прибыли в Бухенвальд.
Глава VIII.
У ворот лагеря ждали эсэсовские офицеры. Нас пересчитали. Потом повели к сборному плацу. Приказания отдавались через громкоговорители: "Построиться по пять", "Разбиться на сотни", "Пять шагов вперед".
Я крепко сжимал руку отца. Давно знакомый страх: не потерять бы его.
Совсем рядом с нами торчала высокая труба крематория. Но на нас это уже не действовало. Мы ее едва замечали.
Один из старых заключенных Бухенвальда сказал нам, что сначала мы примем душ, а потом нас распределят по блокам. Мысль о горячем душе меня очень обрадовала. Отец молчал. Тяжело дыша, он стоял рядом.
– Папа, - сказал я, - еще чуть-чуть. Скоро можно будет лечь в кровать. Ты сможешь отдохнуть...
Он не ответил. Я сам до того устал, что его молчание меня не встревожило. Мне хотелось только одного: как можно скорее вымыться и лечь.
Но попасть в душ было нелегко. Туда поспешили сотни заключенных. Охранникам не удавалось навести порядок. Они раздавали удары направо и налево, но это не помогало. А те, у кого не было сил не только толкаться, но даже просто держаться на ногах, садились в снег. Отец хотел последовать их примеру. Он стонал:
– Больше не могу... Конец... Я здесь умру...
Он потянул меня к сугробу, из которого проступали очертания человеческих тел и торчали обрывки одеял.
– Оставь меня, - попросил он.
– Я больше не могу... Пожалей меня... Я подожду здесь, когда можно будет войти в душ... Ты придешь за мной.
Я готов был плакать от ярости. Столько пережить, столько выстрадать, а теперь бросить отца здесь умереть? Теперь, когда можно принять горячий душ и лечь?
– Папа!
– закричал я.
– Папа! Встань! Сейчас же! Ты погубишь себя!..