Ночью на белых конях
Шрифт:
— Нет, нет! — почти испуганно вскрикнул академик. — Не нужно!
Ему и вправду показалась святотатственной сама мысль о том, что совершенство этого тела будет как-то нарушено.
— Хорошо. Если позволите, я сяду, чтобы написать свидетельство о смерти, — сказал врач.
— Пожалуйста.
Когда наконец врач ушел и шум машины «скорой помощи» затих на пустынной улице, Сашо сказал:
— Я думаю, дядя, надо тебя отвезти на дачу. Завтра здесь будет сумасшедший дом.
— И оставить ее одну? — с укором спросил академик.
«Уж теперь-то вряд ли ее кто-нибудь украдет, — с досадой подумал Сашо. — Вот уж не ожидал, что такой ученый может быть суеверным».
— Не оставим, я привезу мать… Не беспокойся, она все сделает. А ты будешь только мешать.
— Нет! — сказал академик.
Но через полчаса Сашо все-таки сумел его уговорить. Дряхлый «форд-таунус» стоял
Через четверть часа они добрались до Витоши и свернули на узкую немощеную дорогу, целиком спрятанную в тени деревьев. Машина здесь двигалась очень медленно, и ветки, шелестя, стучали в боковые стекла. Здесь, под массивной стеной Витоши, было очень темно, с ее мохнатых боков стекали мрак и прохлада. Дача еле заметно белела в глубине двора, заросшего деревьями. Сашо взял дядю под руку и осторожно повел по невидимой дорожке. Рука у старика была сухой, холодной и вроде бы одеревеневшей. И все же — как почувствовал юноша — это была настоящая мужская рука. И походка у дяди оказалась гораздо тверже и уверенней, чем ожидал Сашо. Он оставил его руку и прошел вперед, чтобы показывать дорогу. Но, видно, старик и видел лучше племянника, потому что то и дело предупреждал его: «Осторожно, здесь ступеньки» или «Наклонись, зацепишься за ветку». Наконец. Сашо, слегка пристыженный, добрался до дачи, нащупал выключатель. Их обдало теплым, застоявшимся воздухом, смешанным запахом помады и спирта. Лампа вспыхнула так ярко, что оба зажмурились. Еще одна из мелких маний покойной — освещать помещение ослепительными лампами. О, она ведь не боялась, что кто-нибудь заметит ее морщины, морщины могли быть у кого угодно, только не у нее. В холле на круглом столике стояли две рюмки, одна маленькая, кобальтово-синяя, другая прямая и узкая — для виски. В обеих еще оставалось немного спиртного, в синей как будто фернет. Что касается виски, то вряд ли его пил дядя.
— Ты давно здесь не был? — спросил Сашо.
— Не помню… Несколько месяцев…
А спиртное еще даже не испарилось. Сашо обогнул столик и подошел к запертому окну с наружными деревянными ставнями. Громадная ночная бабочка сидела на чугунной ручке. Крылышки у нее были бархатные, пушистые, усики с желтыми кончиками. Сашо протянул руку, но бабочка не шевельнулась, хотя, казалось, была готова взлететь каждую секунду. Он удивленно коснулся ее пальцами, бабочка отвалилась от ручки и упала на пол. Мертвая и сухая.
И в сердце у него зашевелился непонятный, леденящий холод, наверное, только сейчас он по-настоящему почувствовал смерть.
2
Академик тоже почувствовал ее по-настоящему лишь в последний миг расставанья. Он стоял возле гроба в зале гражданских панихид. У него так кружилась голова,
Академик давно уже заметил, что из-под цветов выглядывают лакированные носы туфель. Непонятно почему, но это казалось ему очень страшным, страшнее даже ее окаменевшего лица. Ему очень хотелось попросить сестру прикрыть туфли этими мерзкими вонючими цветами, но Ангелина безжизненно стояла рядом с ним в своем выцветшем траурном платье, ненадеванном, вероятно, с мужниных похорон. Большой зал был полон народа. В самом деле, откуда здесь взялось столько людей — большинство из них, кажется, совершенно ему не знакомы. У всех скорбные лица, никто не разговаривает, даже не глядит друг на друга. У него все так же кружилась голова, казалось, что если эта проклятая погребальная церемония продлится еще несколько минут, он без чувств растянется на полу с оледеневшим сердцем. Внезапно заплакала стоявшая рядом сестра, он увидел, как слезы свободно текут под вуалью по ее лицу, и только тут пенял, что боль и скорбь, которые до сих пор бежали от него, в сущности, никогда его не покидали. Они затаились, словно в какой-то пластмассовой коробке, которую у него нет сил открыть. Холодная и гладкая, она лежит там, слегка касаясь сердца и вызывая в пищеводе слабые спазмы, как перед рвотой. Академик поискал глазами племянника, тот стоял рядом с матерью, неестественно выпрямившись и выпятив грудь, словно в почетном карауле. Было ясно, что общая атмосфера повлияла и на него, и теперь юноша изо всех сил старается сохранить присутствие духа.
И тут на балконе чуть слышно запел небольшой хор. Сначала это не произвело на него особого впечатления, даже, наоборот, принесло легкое ощущение приятности и удовлетворения. Но вдруг тенор взмыл вверх и его как будто кто ударил по горлу ребром ладони. Мелодия проникла в него и словно разорвала его на тысячу кусков, отвратительная пластмассовая коробка ударилась об пол и раскрылась. И теперь уже не было спасения ни от боли, ни от всепроникающих безжалостных звуков. Мелодия гремела, словно водопад, ее мощь казалась ему неизмеримой.
Все это продолжалось, может быть, всего лишь несколько секунд, когда внезапно вырвавшаяся боль достигла предела. И он вдруг разрыдался, горько и безутешно, отчаянно и беспомощно, как тот малыш в бархатных штанишках, плакавший у гроба матери. Все его тело сотрясали подавленные рыдания, лицо скривилось в мучительной гримасе — он хотел остановиться, взять себя в руки, но не мог. Потом он почувствовал, что Сашо взял его за руку и вывел в фойе, там, наконец, ему удалось глотнуть воздуха, но слезы все так же лились по его худому лицу.
— Дядя, дядя, успокойся, — испуганно повторял юноша. — Что это вдруг с тобой? Успокойся, прошу тебя, успокойся! — И так как тот по-прежнему сотрясался в конвульсиях, растерянно добавил: — Очень тебя прошу!.. Видишь, люди смотрят.
На них в самом деле уже смотрели с жалостью и сочувствием, хотя это были люди, пришедшие на другие похороны и дожидавшиеся своей очереди. Собрав все силы, старик с трудом проговорил:
— Хор!.. Остановите хор!
Сашо с готовностью рванулся было вверх по лестнице, но вдруг испугался оставить дядю одного. Тот еле держался на ногах, готовый в любую минуту рухнуть на пол.
— Он и так остановится, — беспомощно пробормотал он.
Хор в самом деле ненадолго смолк. И тут же начал новую мелодию. Но эта звучала светло и чисто, в ней не было ни мрачного укора, ни безнадежности, ни бесповоротности. Академик почувствовал, что конвульсии внезапно прекратились.
А затем все как будто погасло и перед глазами и в памяти. Лишь время от времени, словно в далеких детских воспоминаниях, мелькали какие-то смутные и в то же время яркие образы — черный катафалк в зеленом океане листвы, солнечные блики на черной куче земли, жирные комья, стучавшие о крышку гроба. И все это словно было в другом мире, в другом существовании. Пришел он в себя лишь возле старой кладбищенской церквушки. К стене ее были прислонены крышки гробов, дешевых, оклеенных облупившейся лакированной бумагой. Буднично жужжали мухи. Изнутри доносилось унылое пение священника, тяжело и неприятно пахло погребальными свечами. Академик поднял голову и оглянулся.