Норвежская новелла XIX–XX веков
Шрифт:
— Ах, да! Любовь к отечеству!
— А ты можешь привести пример?
Я козырнул Олафом Святым.
— Так! Все это хорошо, — вмешался пастор. — А не слыхал ли ты про того человека, который взорвался вместе с кораблем в Хьегефьорде?
— Ну, конечно, слыхал!
— А как же его звали?
— Его звали… Его звали… — Экая ведь досада! Никак мне было не вспомнить имя, хотя оно у меня на языке вертелось.
— Может быть, кто-нибудь другой скажет?
— А не Ивар Хюйтфельдт? — тут же ответил
— Славно, мальчик! — похвалил пастор, подошел и погладил его по голове, а у Нильса лицо засияло от радости.
Мне почудилось, что в классе стало темно. Я почувствовал, что у меня защемило сердце, что глаза у меня на мокром месте, и чуть было не разревелся. А в нутро как ножом полоснуло! Ах ты такой-сякой! До чего же мне стало горько! Ах ты побирушка! Да не я ли тебе с месяц тому назад про это рассказывал? А теперь я опозорился и осрамился и перед пастором и перед ребятами… Вот тебе и спасибо за все! Ну уж постой ты у меня, погоди!
Комариный укус превратился в чирей, а головка у чирья позеленела.
Но совесть со мной не соглашалась. Ведь парень-то просто на пасторский вопрос ответил — только и всего. Я поспешил приглушить этот звонок совести, но серчал все больше, пока наконец не утихомирился, затаив месть. А Нильс на другой день с молчаливой гордостью, как это мне показалось, подошел ко мне. Думал, видно, что сможет поделиться радостью с открытой, дружеской душой.
Он взглянул на меня удивленно и робко. И вдруг лицо затуманилось, на ресницах заблестели слезы, а по горько умоляющим глазам можно было видеть, что он понял, каково мне приходится.
Я уж чуть было не усовестился и хотел уже все уладить, как вдруг меня опять ужалило, да еще пуще прежнего, то, что он понимал, о чем я думал. И я осилил себя, стал любезный да веселый. И ведь не дал промашки — сумел успокоить его как надо.
Так-то вот!
А и дня не прошло, как нарыв, который был у меня в душе, прорвался.
Новый учитель, по слухам, умел говорить сладко да маслено, и когда он сам учился, дружки дразнили его Патокой.
И вот проходили мы в тот день из Библии про Исава и Иакова.
— Чечевица? — говорит учитель. — А вы знаете, что это такое?
— Патока! — шепчу я.
— Патока! — орет Нильс уверенно, как бывало, когда он отвечал по моей подсказке.
Учитель аж ногами затопал.
— Я тебе покажу патоку! — рассвирепел он, а голос у него дрожал, как у безумного. Заскрежетав зубами, волосы дыбом, накинулся он с кулаками на Нильса, стащил его со скамьи и поставил в печной угол.
— Да ведь… это Пер… сказал… — заплакал бедняга.
— Правда это, Пер?
Мне было совестно, и я почувствовал, что багровею, когда ответил «нет».
На лицо Нильса тут же набежала туча, оно словно оледенело, и он сразу перестал плакать.
— Поври-ка
Нахлестали ему по рукам, так что они стали кроваво-красные. Но парень и не пикнул.
Потом он так и стоял с веником в руке до конца урока, а мы пошли на перемену. И он хотел уйти, да учитель не позволил.
Отомстить-то я отомстил, но уж никак нельзя сказать, что радовался. Дорого бы я дал, чтобы поворотить дело вспять.
Словно важная птица какая, словно аршин проглотив — а уж это всегда так, когда совесть нечиста, — я вскоре подошел к Нильсу и стал угощать его завтраком.
Он ничего не ответил. И я понял, что он презирает меня, и почувствовал, что он прав. Но это меня еще хуже злило и терзало.
— Да уж ешь, чего там! Еда у меня, поди, не хуже вчерашней.
Он повернулся и пошел к дверям.
А мне и подавно кусок в горло не лез. Тогда я постарался обо всем позабыть.
Нильс ушел и сел у сеновала. А меня, словно мне что-то грозило и гнало меня, ноги сами собой понесли туда же.
— Что же ты, — говорю, — и поесть, Нильс, не хочешь?
А сам-то куда как хорошо знаю, отчего он не хочет.
— Да уж нет! От тебя-то мне надо бы подальше…
И я почувствовал, что с языка у меня срывается слово острее ножа. Моя раненая гордость заработала с чертовой силой, и, прежде чем я опомнился, камень уже сорвался с горы:
— Ну да! Может, оно и так… Коли жить с таким отцом, как Антон, то…
Не успел я договорить, как Нильс взметнулся и накинулся на меня, швырнул меня на землю, словно сосунка какого, и задал мне такую трепку, какой я сроду не видывал.
На крик сбежались другие школьники; кто был посильнее, оттащили от меня Нильса, подмяли под себя и не отпускали.
Я вскочил, как одурелый, кровь у меня текла изо рта и из носу. Подбежал и хотел пнуть Нильса в голову, да ребята не дали. Тогда я пустил в ход язык. И уж не припомню, то ли то была вонь от одежи, то ли вошь на галстуке.
— Подальше тебе от меня надо быть, говоришь? — орал я. — Снимай тогда свои тряпки, это я тебе их дал, да и рубаху тоже, и ступай нагишом к себе в Харкахауг, в мерзкую дыру, бродяга чертов!
Тут подошел учитель.
— На кого ты похож, Пер! — сказал он.
— Это все он, чухна проклятый, все он! — ответил я. — Я угощал его, как всегда делаю, есть ему давал, а он на меня вскинулся.
— Проваливай! — рявкнул учитель на Нильса. — И чтоб глаза мои больше тебя не видели!
Ребята подняли его, горемыку. Он еле встал на ноги, взял свой картуз и поплелся, как пьяный, сгорбясь и повеся голову.
Тут я бросился ничком наземь, заревел и завыл. А кто стоял вокруг меня, думали, что я спятил. Они ведь не понимали, какой я был еще несмышленыш.