Норвежская новелла XIX–XX веков
Шрифт:
Медленно пробираясь по крутым склонам, он оглядывался по сторонам. Сверкала зеркальная гладь озера; играла рыба. Звонко пела шумная речушка, ослепительно зеленели луга, синели за лесом горы.
«Тихо здесь, хорошо здесь жить», — подумал человек. Он увидел избушку Пера; она все еще стояла, хотя стены ее осели, крыша прохудилась, а стекла вылетели. Брошенной, безлюдной и словно осужденной на гибель казалась избушка. Но все равно она стояла, рубили-то ее на совесть!
Многие, должно быть, строились здесь, правда, давным-давно. На земле валялись груды серых камней, но стоило приглядеться, как видно было, что это стены погребов и остатки домов; рядом валялись и гнили покрытые
Человек спустился по крутому склону как раз за избушкой Пера; трава здесь росла высокая, мягкая и густая, в траве журчал родник. Человек лег на землю и стал пить; ледяная вода обожгла рот.
Он спустился к реке; здесь было неуютно, одна груда камней на другой, старые красные обгорелые кирпичи. Здесь, должно быть, был когда-то рудник. Да, неуютно здесь! Человек перебрался через реку и пошел вдоль берега озера. Тут были привольные луга, густая зеленая трава тянулась до того самого места, где начинался лес, и виднелся там и сям желто-серый мох. Ему захотелось отдохнуть. Хорошо здесь! Он снял с плеч вещевой мешок, отложил в сторону удочку и развел костер; бледно-синяя струйка дыма потянулась прямо к небу, не чувствовалось ни единого дуновения ветерка.
Удивительно, до чего тут тихо! На берегу стонал речной кулик, над старой избушкой и над устьем реки щебетали ласточки. А больше никакой жизни, ни единого звука!
Человек во весь рост растянулся в траве; ведь вот есть еще на земле уголок, где так тихо и покойно! Он бежал от города и от людей, от изнурительного тамошнего труда, от тамошнего грохота, он изголодался по свежему воздуху, а здесь были и свобода и покой.
Он лежал на земле, растянувшись во всю длину, и глядел в небо. Тишина захватила его. Шум реки уносил его с собой. Вся эта ужасная городская жизнь, вся усталость от изнурительного труда внезапно исчезли. Он мирно и спокойно лежал на траве, чувствуя, как возрождается его душа. Здесь он снова стал человеком.
И вдруг его осенило; только здесь, и нигде больше, выстроит он себе домик. Летний домик, где можно будет укрыться, когда его доведет до изнеможения зима, а люди станут совершенно невыносимы. Здесь будет его земля, и больше ничья. Он будет хозяином здешних мест и разведает их вдоль и поперек.
Полузакрыв глаза, смотрел он вверх, в голубое небо. Какая головокружительная высота и бездонная глубь! И высоко-высоко, из самой небесной дали услыхал он отдаленный трепещущий звук, разносившийся от одной горной вершины к другой.
И тогда он услыхал такой же звук в своей груди. Звук этот был всюду — высоко в небе и совсем низко над землей, в голубой небесной дали, над травой и во всем лесу, он слышался в шуме реки и в его собственной душе. Человек прислушивался к глубокому, вечному звуку тишины. Звук этот жил в солнечном луче, в речном потоке, в озере, в щебетании ласточек над безлюдными домами, в однообразном стоне речного кулика, в теплом воздухе, веявшем меж сосновых стволов и в траве. Это был напряженный звук, он поднимался ввысь и опускался с небес к самой крохотной трепещущей былинке, он наполнял грудь человека, он сам был словно трава, словно деревья, словно речной поток, словно горы, словно синее небо! И сам человек был чем-то живущим, растущим и существующим, чем-то объятым тишиной и одиночеством — как будто бесконечно малой частицей всего того, в чем играл и трепетал этот звук.
На другое лето в горной долине снова дымилась труба…
Арнульф Эверланн
Поле славы
Я часто вставал среди ночи и мыл руки. А потом ложился опять. Да, мне все время снилась кровь. Днем я заставлял себя не думать о ней. Но во сне опять начиналось то же самое.
Теперь я справился с этим. Нет такой трудности, с которой нельзя справиться, если приложить все силы. Людям удается невероятное, если они бьют в одну цель. Тогда они бывают всемогущи.
Итак, моя сила в самодисциплине, в неограниченном господстве не только над чувствами, но и над малейшими проблесками воспоминаний. Стоит мне заметить, что мне в голову собирается прийти новая мысль, а она опасна, как я не пускаю ее. Таким образом я стал совершенно неуязвим.
Мало мне помнятся теперь те годы, когда мы были в чужих краях. Один только день, когда мы штурмовали высоту 269. А остальное почти забылось. Но я должен мыть руки.
Когда я хочу забыть о чем-нибудь, я делаю это так — вдалбливаю себе в голову имена и даты, взятые из других мест и времен, и перемешиваю их с личностями и местами, которые не имеют к этому никакого отношения. Так возникают путаница и неразбериха и затуманивается то, от чего я должен избавиться. Бывает, правда, что я вижу это через несколько месяцев во сне, но в конце концов оно перестает и спиться.
Сложные события — пустое дело. Ведь только отдельные зрительные образы удерживаются прочно. Лицо Гастона — белый затуманенный овал, а в неподвижном смертельно испуганном взгляде страх, всесильный страх. Вот что сквернее всего. Да еще кровь.
Я много убивал, и меня чуть не убили. Я ведь был почти два года на чужбине, в Галиции и в Польше, до того как нас перебросили на западный фронт. Все шло как по писаному, хотя это звучит ужасно. И, однако, мы все стервенели, когда доходило до дела, и должны были либо умереть, либо убить.
Только когда мы прибыли во Францию, стало иначе. Там мы месяцами никуда не двигались. Окопались на горке да и жили там — настроили домиков, обзавелись кошками, курами и огородами.
Расположились мы во французской Лотарингии, в рощице. Французы находились повыше нас, они занимали высотку 269. Но от нашей передовой линии было немногим больше нескольких сот метров до французских позиций, и когда мы ночью выползали в разведку, то бывало, что оказывались лицом к лицу с французами. А спрыгивая в воронку от снаряда, мы никогда не знали, не угодили ли мы прямо в ловушку к противнику.
Тут бы и надо было нам убивать друг друга. Но мы просто отступали. И так бывало часто. Но случалось, что мы не уходили, а лежали друг против друга и переговаривались. Мы ведь по большей части понимали немножко по-французски и, в сущности говоря, понимали друг друга лучше, нежели нам было дозволено. Так много-то и говорить было нечего. Мы угощали друг друга сигаретами и говорили bonsoir! [7] Так вот и познакомились.
Встречались мы и днем. Это было весной. Солнце начало припекать холмы, и у нас стало приванивать. Повсюду повысыпала мать-и-мачеха, а жаворонок утопал в золотисто-голубом воздухе. Лежа мы следили за ним, и глаза у нас были на мокром месте.
7
Добрый вечер (франц.).