Носорог для Папы Римского
Шрифт:
Бернардо откинулся, лодка угомонилась, и он принялся равномерно стравливать канат. Когда под воду ушло футов тридцать, он придержал канат и дернул за линь. Туман рассеивался. Он ждал ответа, но линь оставался провисшим. Сначала был бух. Потом — плюх. Был ли между этими звуками еще какой-то третий звук? Слабый сигнал, угнездившийся между бухом и плюхом? Секунды тянулись, тянулись, и Бернардо забеспокоился. Спуск прошел отнюдь не так гладко, как ожидалось. Это была идея Сальвестро — раскачивать бочку на канате. Когда бочка ударилась о мачту, он увидел, что к окошку прижимается искаженное яростью лицо — Сальвестро что-то там кричал. Возбужденный, он тоже что-то проорал в ответ и просто швырнул дурацкую бочку в воду: это уже было его собственное решение. Плохо, что она при этом ударилась о борт… Он снова дернул за линь, настойчивее. Этот второй глухой звук — не могло ли это быть хрустом ломающихся о стенки костей, черепа, раскалывающегося о клепку бочки?.. Бернардо замер. Ах, если бы Сальвестро был с ним здесь, в лодке, и, как обычно, направлял, командовал, говорил, что делать, а не скрылся под водой, — не спросишь, не поговоришь! Небось уже и помер, так что помощи никакой не дождешься. Сальвестро затащил его на этот гадкий островок, затеял эту дурацкую экспедицию, и теперь, когда все пошло наперекосяк, бросил его
Бу-у-бу-ум!.. Содрогнулись от удара глубины, заколыхались на каменистом дне водоросли. Звуковые волны разбежались, растворились, утихли. Что-то спускается. Вода у поверхности возмутилась, но пересилила себя, сдержалась, не позволила разволноваться немногочисленным ныне подводным обитателям. Рыбьи косяки уже ушли вдоль берега к западу, покинув те края, где мечут икру, чтобы провести зиму на более привольных шельфах Бельта. Остались одни убогие: недокормленные мальки, старые да больные рыбы, и все они бросились врассыпную, когда в их владения вторгся незваный гость. Холодные массы воздуха продвигаются на юг, и первые зимние штормы, первые языки северных течений выхлебывают остатки осеннего тепла. Тощает, хиреет, обессилевает море. Маленькие рыбешки замерзают. Старые рыбы умирают. Больные слабеют и опускаются ко дну. А там, во мраке, встречают их какие-то странные завихрения, невнятные течения, в которых едва проглядываются огромные черные тела.
Безразличные к смене времен года и к нересту, сельди-каннибалы стали сейчас ленивыми, апатичными. Год совершит свой оборот, и здесь снова появятся угри, чуть позже вернутся косяки сельди. Пока же каннибалы довольствуются живущими в воде рачками, призрачно-голубыми облачками моллюсков, обитающих в хрустких мелких ракушках, всякой всячиной, выныривающей из донного песка, да пощипывают за хвосты друг друга. Они ворочаются у кромки расселины: там, внизу, тьма непроглядная, но сверху ведь может что-нибудь упасть? Спешить некуда, их дело — выжидать.
Вот и сейчас: что это там за колебания да вибрации? Сверху что-то спускается, раз спускается, значит — еда. Каннибалы заволновались, отправились патрулировать территорию. Но без лишней суеты — зачем, когда сверху, из светлых вод, опускается, раскачиваясь, темное пятно? Пятно становится больше, каннибалы сбиваются в стаю, объединяют силы, ждут: спешить некуда. Может, рыба. Или мясо. Мясо им тоже перепадает, но нечасто. Обычно оно не плывет, а дрейфует. Может, все-таки мясо? Или рыба?
Вот оно: неуклюжее, неуверенное, беззащитное, зависло у самой кромки рифа. Внизу — тьма, в которую даже они спускаться не отваживаются. Каннибалы кружат, тычутся носами, пробуют. Похоже на пищу, однако… очень уж большое. И твердое. И очертания совсем не как у рыбы. И точно не как у мяса. Что же получается: ферменты в желудках вырабатывались зря? Разочарование… Рыбы толкаются, вьются, сбиваются в более плотную стаю. У непонятного то ли существа, то ли предмета есть усики, один толстый, другой тонкий, которые уходят вверх, туда, где свет и смерть, дергаются, дрожат — брык-брык — в прикрывающей их воде. Вот усик дернулся раз, другой. У существа имеется то ли глаз, то ли еще какое отверстие, прямо посреди брюха, изливающее мутное желтое сияние. Зимовка — это время выжидания, зимой холодно, зимой скудеют косяки. А это… Ну, это от времени года не зависит, законы ему не писаны. Пути его прихотливы, на его появление не надеются, но его почти всегда ждут. Волнуются рыбины, аппетиты у них растут, пробуждая обычно дремлющий интерес к существам, которые обитают на поверхности, ползают по морю и рассекают волны, погружаются и тонут на пути из ниоткуда в никуда. Тупоносые рыбины бодают висящее на усиках нечто. С тех давних пор, когда из устьев рек резво вырвались первые обтянутые шкурами лодки, расползлись вдоль берегов первые неповоротливые корабли и дали первые течи, рыбы получают такую дань. Пусть и в разных обличьях.
Медленно, словно желчь, разливаются воспоминания. Сельди-каннибалы и их предки уже видели холодными своими глазами снующие меж заливами сосновые шлюпки, эскимосские лодки, плоты. С холодным безразличием наблюдали они за этой суетой. Потом появляются гарпунщики — гарпунщики стоят на самом носу, над ними реют прошитые кишками паруса, привлекая за собой тупых, но упорных гигантских акул, а весла гребцов взбивают пену, посылая свои удары на глубину. Корабли викингов — бюрдингеры и кнарры — бороздят открытые воды, добираются до островов Борнхольм и Готланд, плоскодонные же скафы жмутся к берегам. Сплетенные из ивняка и обтянутые кожами рыбачьи лодки вырастают в каботажные суда, галеры — в остроносые парусники. С подветренной от Узедома стороны корабли Харальда, украшенные фигурами драконов, окружают «Длинного змея», берут на абордаж, рубят подчистую всю команду, кровь хлещет по наборной обшивке бортов, вода в Ахтервассере становится красной, вкусной. Олаф Трюгвассон прыгает в море, кольчуга тянет его на дно, где он и будет гнить вместе со своими наемниками. Никто ничему не учится: в море нет воздуха, в воздухе нет моря. Можно либо плавать, либо тонуть, третьего не дано. Поверхность губительна. Все просто: некоторые сельди должны гибнуть во благо всего косяка. Стало быть, у этих созданий существует свой собственный процесс отбраковки, и те, кого они отбраковывают, сколачивают неуклюжие, громоздкие тихоходы, смолят их, чтобы потом рыскать на этих посудинах туда-сюда, переворачиваться и превращаться в пищу? Вот только почему эти жертвоприношения чаще всего делаются во время шторма?
Вот ведь головоломка, точнее, кусочек головоломки. Большие суда и каравеллы кренятся, разламываются и сбрасывают груз в море. Плашкоуты дают течи. Баржи переворачиваются. Менапийские торговцы везут из Финской марки рычащих медведей — для римского цирка; в обмен на них на север плывут короткие мечи и галльское вино. Императорские придворные шлют за перьями, мехами, рабами — а доставьте-ка их к нам на Мозель! Корпорации купцов везут кельнское стекло, самосскую керамику и terra sigillata— глиняные фигурки. Пути, по которым когда-то переправляли янтарь, открыты заново, по ним устремились фризы, франки и саксы, и торговые палаты далеких областей, Мёзии и Иллирии, установили соответствующие пошлины. Береговые и речные патрули на Рейне и Дунае не в силах воспрепятствовать потоку бронзы, железа, вина, оливкового масла и еще сотен разных
3
Римский мир (лат.).
4
Фризского сукна (лат.).
Согласитесь, это более чем странно. Куньи, собольи шкуры бултыхаются, разматываются, опускаются, проскальзывают сквозь сомкнутые рыбьи ряды. Они чувствуют горьковатый привкус сосновой смолы, ощущают мерзкую вонь разложения. Опускание и рассеивание — разные понятия, их трудно сопоставить; и когда пришел великий шторм и город пал и полностью вверил себя их воле — то содроганье, тот глухой рокот и по сей день живы в рыбьей памяти, — рыбы только и могли, что пялиться на добычу, которую предлагали им улицы и шумные рынки Винеты. Они ошалели от столь обильной дани, от такого несметного богатства, с небывалым грохотом низвергшегося в их пучины… Эти, с поверхности, упорны, наверняка в их упорстве есть какой-то резон. Порою то, что они присылают рыбам, никуда не годится: мельничные жернова, круглые монеты, моржовые клыки, мыльный камень. Но попадаются и сами обитатели поверхности — кости, рога, плоть, кожа. Вон, двадцать зим назад — два человека и целая сеть рыб-сородичей опустились возле Узедома на дно. Чего они хотели? Что надеялись здесь, на дне, поймать? Любознательные сельди отмечают разрывы в деликатных циклах нереста, кормежки, в медленных теченьях вод. Когда груз идет на дно, он вытесняет воду, волнует рыб, рыбы выходят из себя. А два года назад в окутанные ночным туманом воды хлынул поток красной глины с прибрежного обрыва, откуда-то покатились огромные камни и успокоились в мягком прибрежном иле. Потом туда же рухнул алтарь. И крест. А теперь вот это…
Странный гость кренится набок. Каннибалы сплываются на его тусклый желтый свет. Этот неуклюжий, вперевалочку спуск — наверное, в нем повинен тот самый воздух, из которого на них снизошел столь бессмысленный, бесполезный дар. Ara, вот сейчас, сейчас вывалится наконец то, ради чего они здесь столпились: они вглядываются в мерцающий желтый глаз, и, похоже, там, внутри, находится создание с поверхности. К тому же живое! На мгновение они позабыли о вечной потребности в пище и наблюдают за расчетливыми, настойчивыми маневрами предмета. Вот ведь искушение! Ну конечно, сейчас предмет поведет себя так же, как и все остальные, спускавшиеся к ним с поверхности. Однако усики, идущие на самый верх, напрягаются, потом выгибаются, расслабляются и, снова напрягшись, тянут предмет по дну, так что он, подскакивая, продвигается к расщелине.
Каннибалы плывут следом. На пути им попадается сельдь с отслаивающейся чешуей, пожелтевшими плавниками — они ее съедают. Предмет зависает на самом краю расщелины — теперь понятно, куда он держит путь. Вообще-то каннибалам никто и никогда не запрещал спускаться в черное жерло расщелины, да и про опасности, поджидающие там, они тоже не слыхали. Много-много зим назад кто-то из них уже предпринял туда экспедицию — совершенно бессмысленную, и с тех пор туда никто не заплывал. Почему — они и сами не знают. Но что-то говорит им, что в этой черноте не стоит метать икру и с хрупаньем пожирать сородичей; даже упавшие на этакую глубину обитатели поверхности их не интересуют. Если б им снова попалась какая-то обессилевшая, больная селедка, они бы отвлеклись, занялись ею, но создается впечатление, что существо нарочно их поджидает, его усики дергаются все настойчивее. Предмет дрожит, колеблется, затем резко выпрямляется, усики напрягаются снова, и предмет, покачавшись на краю, начинает спуск. Они плывут следом.
Будь море более подвижным, эта расщелина давно бы затянулась. Плотные течения нагнали бы сюда глину и аргиллит, расщелина бы постепенно заросла, и тогда ни бочка, ни ее эскорт из сельдей не смогли бы сюда спуститься. Достаточно было бы щепотки глины раз в неделю, и за сорок тысячелетий каньон смог бы заполниться до краев. Да, он поглотил целый город — ну и что? От этого попахивает неприличным нетерпением и суетливостью. Спокойное, последовательное накопление — вот что правильно. Но остров разделил потоки впадающих в море Одера и Пеене, преградил им путь, и поэтому у дна вода почти неподвижна, чуть ли не мертва, колыхаясь, пожалуй, только от движения каннибальих плавников, когда эти рыбы вьются у края гладкой, созданной льдами расселины, вглядываясь в непонятное создание, чьи судорожные движения странным образом отражают их собственное волнение: создание дергает головой, размахивает руками, срыгивает еду. Так они и опускаются сквозь толщу моря к Винете — каннибалы, большое создание и создание внутри создания.