Носорог для Папы Римского
Шрифт:
— Сын мой, — обращается он к слабоумному, как видно, существу.
Старик поднимает лицо на голос сверху, и Лев впервые замечает, что он на самом деле не так и стар — вряд ли старше его самого. А потом — странная неподвижность запрокинутой головы и взгляда, сфокусированного на ком-то, кто, кажется, отделился от самого Льва, на Папе-призраке…
— Да он слепой! — восклицает Лев.
— Разве я об этом не упоминал? — отзывается Довицио из-за его спины.
— Он не понимает, кто я такой, — продолжает Лев и снова смотрит вниз, на этот раз более сочувственно. — Сын мой, я — твой Папа.
Тогда не столь старый старик, похоже, обнаруживает его присутствие. Глаза его, хоть и мертвые, расширяются, лицо расслабляется, и по нему разливается выражение, которое можно счесть недоуменным, изумленным или даже радостным. Льву не суждено определить это нечто, обещанное ему и тут же отнятое,
— Это неправда.
Довицио фыркает — а может, это Биббьена. Лев в оцепенении смотрит на старика, не обращая на них внимания. Он кладет руку ему на плечо.
— Это правда, — настаивает он. — Я — твой Папа.
Но сидящий на скамье больше не обращает на него внимания. Он, кажется, приходит к какому-то неутешительному умозаключению. Его ответ, если это можно считать ответом, звучит устало и обреченно.
— Надо мной уже достаточно насмехались.
Галька, деревянные стружки, яблочная кожура, сухой лошадиный навоз, ржавые гвозди, ореховая скорлупа, дынная кожура и плевки. Таковы были предметы и субстанции, чаще всего появлявшиеся в его чаше.
На другой чаше весов, возникнув, правда, пока лишь однажды, располагались: маленькая синяя бутылочка из-под духов, зазубренное лезвие ножа, репа с вырезанным на ней улыбающимся лицом, кусочек мозаики молочного цвета, волчок, игральная карта (семерка пик), еще одна игральная карта (как ни странно, тоже семерка пик, но другого рисунка) и ухо.
Чаша покоилась на земле, у него между ног. Форма и размер ее были важны. Слишком большая чаша притягивала всякого рода мусор, а на слишком маленькую никто не обращал внимания. Деревянные были лучше оловянных (оловянными никто не пользовался), а еще чаше следовало быть достаточно мелкой, чтобы прохожие могли видеть содержимое. Его не должно было быть слишком много — это говорило о том, что человек не сильно нуждается, — но в то же время чаша не могла оставаться и пустой, ибо потенциальные жертвователи нуждались в ориентирах. Поэтому его чаша всегда была «засеяна» — сморщенным яблоком и пустячным медным диском: дескать, он примет пищу и монеты. Нищие с претензиями соглашались «засеивать» свои чаши не менее чем увесистым серебряным байокко, но эти подвизались на пьяцце или на городской стороне моста — то были самые богатые участки во всем Риме. Сам он начал у моста со стороны Борго, и это оставалось самым его удачным и самым плачевным днем. Он уселся неподалеку от другого нищего, точнее, от трех других, потому что они сменяли друг друга. Тот, первый, весело его поприветствовал: «Первый день?» Он подтвердил, что это так. Ему потребовалось десять дней, чтобы решиться на это, десять дней, на протяжении которых он изнурял свои мозги в поисках другого выхода… И другой выход, конечно же, имелся, только еще хуже, чем этот. Так что он уселся на мосту, поначалу дрожа от стыда, но постепенно смиряясь, меж тем как в чаше постоянно звякали монеты. Когда толпы народа начали редеть, снова появились соратники нищего, сидевшего слева от него, и они стали делить свои трофеи. Он пересчитал собственные — восемьдесят семь сольдо. «Удачный день?» — спросил один из троих нищих, ленивой походкой направляясь в его сторону. Это был самый крупный из троицы, и именно он мгновением позже со знанием дела ударил его под дых, в то время как второй шваркнул его головой о землю, а третий пересыпал содержимое его чаши в их собственную. Он помнил, как лежал тогда, ошеломленный, на земле, а вокруг него ступали сотни башмаков и туфель.
Он перебрался к югу от моста. Нищих там было меньше, но и прохожих тоже. От почти рассвета до почти заката он собрал три черствые булочки и пятнадцать сольдо. Когда он пересчитывал монеты, те трое появились снова. Он без возражений отдал им деньги, это повторилось на следующий день (семь сольдо) и через день (двенадцать сольдо). Еды они не брали. Он перебирался все дальше и дальше вниз по реке, в окрестности больницы Святого Духа. Сидя на земле без движения, он замерзал и поэтому раздобыл кусок мешковины, чтобы отгородиться от холода, который, казалось, полз вверх по его позвоночнику и превращал мозги в кусок льда. Он наблюдал, как еще большие оборванцы, чем он сам, прочесывают илистые наносы вдоль реки. Однажды он кивнул одному из них, и мусорщик кивнул в ответ. Славный день.
А вот дурной день: трое тех притеснителей нашли его и избили. Они объясняли ему между ударами,
Он узнал их именно по голосам. Было уже почти темно, а бывшие послушники были скрыты под грязевыми масками. Он высвободил руку из липкого месива и протянул ее к ним. Что-то в это время отвлекло его внимание, некое движение по эту сторону реки. Крысы? Когда он снова посмотрел на другой берег, Вульф, Вольф и Вильф исчезли.
На следующий день он, как было условлено, явился к мосту, но троих нищих на их участке не было. На их месте стоял, прислонившись к стене, широкогрудый человек, с ног до головы закутанный в овечьи шкуры. Голова у него была обрита, а на макушке красовалось что-то такое, что издали выглядело как птичье гнездо, но при близком рассмотрении оказалось нашлепкой из ила, которой с некоторым успехом придали форму шляпы.
— Ты монах, — сказал Грязевой Колпак, пристально глядя на него.
Он кивнул, нервно озираясь в поисках своих вымогателей.
— Если ты ищешь тех, кого, как я полагаю, ты ищешь, то не теряй времени, — сказал Грязевой Колпак. — Больше ты с ними не встретишься. По крайней мере, здесь. Отныне этот участок твой. Это все, так что ни возражений, ни отговорок. Можешь начинать завтра же.
С этими словами Грязевой Колпак оттолкнулся от стены и начал уходить. Он коснулся ладонью руки незнакомца и открыл было рот, чтобы его поблагодарить, но Грязевой Колпак сильно ударил его по костяшкам пальцев.
— Это, — отрезал Грязевой Колпак, — как раз то, что мне досаждает. А когда мне что-то досаждает, я обычно раздражаюсь. Когда же я раздражаюсь, то обычно хватаю того, кто меня раздражает, за лодыжки и растягиваю их в стороны вот этак, — он изобразил движение, — пока он не расщепится посередине. После этого тщательно обследую две половинки, чтобы увидеть, на которой из них осталась голова. Часто это оказывается левая сторона. Иногда — правая. Но какая бы сторона это ни была, я нахожу ее превосходным орудием для того, чтобы из другой стороны, безголовой, сделать котлету. Я достаточно ясно выражаюсь?
Это было в конце ноября. На следующий день он, как было условлено, получил свой участок у моста.
Без этого, думал теперь Ханс-Юрген, подсчитывая свою дневную выручку под мрачной башней замка Святого Ангела — двадцать пять, двадцать шесть, — они с приором, по всей вероятности, зимы не пережили бы. Двадцать семь сольдо, в среднем за день так и выходило. Выручка его в первый день оказалась счастливой случайностью, и те несколько сумасбродные размышления, что обуревали его по пути в «Посох» после встречи со своим грубоватым спасителем (может, он сумеет когда-нибудь накопить достаточно, чтобы бежать из этого города, ставшего для них тюрьмой), прекратились через несколько дней. Надо было покупать дрова, ламповое масло или свечи, хлеб, а время от времени требовалось умиротворять вдову Лаппи, поскольку они остались единственными постояльцами в «Посохе». После того как был убит ее муж, она появилась в прихожей, где восседала на стуле, снабженном подушечкой из конского волоса. Этот конский волос высыпался из прорехи где-то снизу, синьора Лаппи подбирала его с пола и заталкивала обратно, при этом не поднимаясь со стула. Кажется, она вообще с него не поднималась. Хансу-Юргену случалось натыкаться на нее, когда она, наклонившись в сторону и упираясь рукой в пол, кряхтела и рычала от неимоверных усилий. Как-то раз он попытался ей помочь, и женщина ударила его своей метлой. К ее стулу цепью был прикреплен ящик. В этом ящике хранилась их «плата за вход». Иногда он клал туда целых четыре сольдо, обычно же — гораздо меньше. Порой туда отправлялся ржавый гвоздь или осколок стекла. Но считать было бессмысленно — настоящая плата за вход вносилась в совершенно другой монете, и вносилась она отцом Йоргом.