Нострадамус: Жизнь и пророчества
Шрифт:
Но не только с этой точки зрения занимался патриарх планами на будущее для своего внука. И в алхимической лаборатории, и в больничных делах Жон-лекарь все больше и больше стал опекать внука и в то же время больше требовать с него. Сидя перед нильским крокодилом, к которому Мишель уже давно привык, старец и юноша вместе читали по складам итальянские, греческие, арабские и даже древнееврейские книги. Постепенно Мишель стал понимать Галена, Гиппократа, однако дед не боялся шлифовать разум своего внука и на замысловатой премудрости Талмуда. Мальчик, а это Жон-лекарь часто повторял про себя, честно выдержал духовную борьбу до конца. Его наставник всегда изумлялся феноменальной памяти Мишеля, но уже начинал догадываться о его поразительных способностях в алхимии и эксперименте, хотя внук, в сущности, еще не вышел из детского возраста. Тем не менее мальчишка чувствовал подводные
Он давал агенцин страдающим недугом, применяя его с инстинктивно выработанным умением. Чем настойчивее занимался он науками день ото дня, тем интенсивнее и изящнее вскрывал суть явлений. Ему казалось, что сосуды смыкались подобно рекам и ручьям. Кости перед его мысленным взором размыкались как хрупкая горная порода, он проникал в любую клеточку тела, в любой орган. И в это время он чувствовал, как кровь шумно пульсирует в мозгу и в самой середине его тела происходят мягкие перебои крови. Пророческое и разумное сливалось в одно целое, и тогда он ставил свой диагноз — чаще всего удивительно точный. Жон-лекарь каждый раз признавал это в качестве врача, исходя из своего большого опыта. Делал он это безо всякого чувства зависти и в то же время с каким-то душевным испугом: чем дальше внук шел своим путем, тем непонятней становился его наставнику мощный процесс созревания, ярость духовной грозы в до сих пор еще не окрепшем тельце подростка.
Временами Жон-лекарь даже страдал от ощущения, что под влиянием внука вещи сходятся в своей противоположности и несовместимости. Прочная картина мира, установившаяся в сердце семидесятилетнего старца, казалось, внезапно разлеталась вдребезги. И под напором таких духовных перекосов любая, более мелкая, чем у Жона-лекаря, душа могла бы превратиться в ничтожную, завистливую и циничную душонку. Не так все было с Жоном-лекарем: душа его продолжала оставаться мягкой и эластичной в общении с внуком, которого так трудно было понять. К тому же Мишеля зачастую обуревала скорбь. Обоих — старика и подростка — связывали общая тяга к познанию, невыносимая жажда сострадания и в то же время самобичевание сверх всякой меры. И это объединяло их даже в периоды взаимного отчуждения.
Тем не менее сострадание Жона-лекаря вступало в конфликт с его десятилетним недугом — подагрой. Зачастую это настолько мучило душу внука, неокрепшую и по-детски восприимчивую, что страдания Мишеля и особенно неумелые его попытки эти страдания сокрыть от посторонних мучили деда похлеще недуга. Внук, которому исполнилось пятнадцать лет, оказался способен в полной мере наблюдать человеческие муки в их необъятной безмерности, с каждым разом ощущая себя все более и более причастным к бездонному космическому холоду. Причиной этого чувства были встречи с людьми, с которыми он сталкивался ежедневно. Женщины в убогих лачугах, больные раком груди… Ребенок, растерзанный волчьими клыками… В другом доме — огромный, размером с голову новорожденного младенца, нарыв у больного, принявший багровый оттенок под кожей… Дворянин за каменными стенами дворца, разъеденный сифилисом… Супруга, обрюхаченная его ядовитым удом… Охотник, пропоротый оленьими рогами… Черви в человеческих ранах… Крепостные конюхи, которых — вопреки обычаю католического безвременья — посещали Жон-лекарь и Мишель: больные рахитом, отравленные наркотиком, задыхавшиеся от чрезмерной слизи в легких, пораженные гангреной и павшие жертвой примитивных борон и топоров… Выпачканные в собственных испражнениях больные дизентерией или тифом, из которых вместе с кровавой грязью неудержимо вытекала и жизнь… Печень, разорванная от проклятого последнего глотка сивухи… Кровоточащий желудок… Сердце, внезапно пораженное каталепсией…
В такие минуты Мишель, казалось, сам пребывал в состоянии, близком к каталепсии. Словно в сетях запутывались его логика и способность размышлять, и чем больше он пытался выбраться из этих тенет, тем хуже становилась стальная хватка невидимой
Под тяжестью (так казалось) небес из него выходили последние остатки сил, а руины, по которым карабкался Мишель, вбирали в себя, на манер губки, его душевную ярость.
Когда он достигал предела, его каждый раз тянуло в долину, все равно на какой берег реки. Там он заставляя себя броситься в воду и не единожды бывал счастлив в прохладной упругости струй, отчасти напоминавших мистраль. Если же он не испытывал счастья, тогда отдавался на волю волн, — до полного изнеможения. Когда он доводил себя до такого состояния, то выходил из воды и снова возвращался к башне Жона-лекаря. Как само собой разумеющееся, принимал он опыт старика, который сделался самым близким ему человеком, а жизненный опыт и профессиональная прозорливость которого служили для Мишеля надежными критериями; и он уходил с головой в книги и эксперименты, и делал это весьма увлеченно и неистово, норовя проникнуть в логику магических понятий. И наряду с этим в нем росло желание попасть в авиньонский университет: собственно говоря, именно оттуда начинала сверкать единственная искорка надежды.
Жон-лекарь уже давно загорелся заветным желанием устроить внука в тамошний университет; он мечтал от править его туда сам. Старик даже установил сроки приема — день рождения Мишеля. Но прежде чем наступил 1518 год, судьба снова оскалилась в циничной ухмылке. Когда воспитанник Жона-лекаря после бессонной ночи, проведенной в алхимической лаборатории, ступил на верхний этаж башни, он нашел старца совершенно бездвижным. Сердце великодушного и чудаковатого патриарха внезапно перестало биться.
Авиньон
Мать Мишеля гладила в рассеянности гриву сивого жеребца рукою, покрытой мелкой сетью прожилок. В последние годы между ней и ее первенцем связь ослабла. Чувствами и мыслями растущего мальчика завладел Жон-лекарь. Мадлен, достаточно требовательная к остальным четырем сыновьям и дочке, приняла это тихо и смиренно. И все-таки сейчас, перед окончательной разлукой со старшим сыном, у нее помимо воли стремительно вырвалось:
— Ты бы еще мог хорошо пожить в Сен-Реми год-другой! Стоит ли так торопиться в Авиньон? Ей-Богу, не стоит! Почему ты не попросил аббата из Сен-Мартена? Он же тебе предлагал место в латинской школе, а ты отказался! Вместо этого, — она всхлипнула, как тогда, у постели умиравшего мужа, — наследство, оставленное тебе моим отцом, ты увозишь на чужбину!
Мишель де Нотрдам почувствовал себя после этих слов еще более неуютно; он покрепче устроился в седле и почти грубо ответил:
— Будь жив дедушка, я бы уже в прошлом декабре был в Авиньоне, сразу же после дня своего рождения. Так было решено! И я теперь исполняю то, что он мне завещал. Это было его желание и мое тоже! Именно из этих соображений прежде всего дедушка завещал мне деньги, книга и своего сивка. И еще — за месяц до его кончины мне уже была приготовлена комната у тетушки Маргариты. Да, ну и, кроме того, ведь Авиньон не за горами. Всего-то два дня пути…
— И несмотря на это, — охрипшим голосом настаивала вдова, — не стоило так быстро уезжать!
— Я же приеду на каникулы, — заверил Мишель. Это прозвучало как вполне разумный аргумент. Понятливый жеребец замер словно изваяние. Мишель спешился, мать и сын крепко обняли друг друга. И только когда Мишель почувствовал, что мать примирилась с отъездом, он осторожно высвободился из объятий, прыжком снова устроился в седле, и камарганец бодро направился со двора. Но позже ударом шенкелей он заставил жеребца пуститься так стремительно, что дорожный мешок с книгами и прочим скарбом, притороченный к седлу, принялся елозить на крупе лошади.