Нострадамус
Шрифт:
— Начиная с завтрашнего дня, мы должны установить слежку около дома Роншероля.
— Значит, действовать придется поблизости от дома великого прево? — спросил один из двенадцати.
— Да, — сказал барон и снова повторил: — Около дома Роншероля.
Больше не было сказано ни слова. Все быстро накинули на себя плащи, убедились, что оружие на месте и в порядке, и — во главе с Лагардом — вышли гуськом из комнаты, где в леденящей тишине ужас, который, казалось, повис в воздухе, возобладал над дикими запахами так странно закончившейся оргии…
— Пойдем и мы, — сказал тогда Нострадамус молодому человеку.
И они,
— Этот человек… — глухо прошептал он наконец.
— Какой человек? — спокойно спросил Нострадамус.
— Тот, кого эти люди хотят убить… Это ужасно: подстроить такую ловушку!
Нострадамус остановился. Смутное беспокойство выразилось у него на лице.
— Странно… Можно подумать, вам самому никогда не доводилось ударить человека кинжалом…
— Черт побери, еще сколько раз! И кинжалом, и шпагой! Но — при свете дня. Но — сходясь лицом к лицу. В честном поединке. Один против одного. Двое против двоих. Иногда мне случалось обобрать кое-кого. Я изымал у богатеев долю бедняков. Но никогда в жизни я не убивал человека подло: в потемках, ударом в спину!
— Пойдемте! — резко сказал Нострадамус.
Они подошли к замку на улице Фруамантель. Руаяль замешкался, не решаясь войти. Его била дрожь. Ему казалось, что эта тихо открывшаяся перед ним дверь — дверь в непроницаемую тайну, к которой человеку не следует приближаться. Он ощущал, как холодеет его сердце, как он слабеет перед неизвестным. И ему хотелось набраться мужества.
— Вы собираетесь рассказать мне о моем отце, да? — пылко спросил юноша.
— Нет, — ответил Нострадамус. — Пока еще нет.
— Значит, вы хотите поговорить о моей матери?
— Нет. Пока еще нет.
Руаяль де Боревер отступил от двери на пару шагов и, оказавшись на подъемном мосту, проворчал:
— Тогда — какого черта? О чем еще нам разговаривать?
— О той, кого вы любите, — спокойно ответил Нострадамус. — О Флоризе, дочери Роншероля.
Руаяль де Боревер закрыл глаза руками — так, словно увидел слепящий свет.
— О той, кого я люблю? — воскликнул он. — Значит, я и на самом деле люблю ее! Идемте, идемте!
И вошел в дом первым. Нострадамус последовал за ним, пожирая пламенным взглядом того, кого так хотел превратить в орудие своей мести.
Часть десятая
ДВОР КОРОЛЯ ГЕНРИХА
I. Почему от Екатерины так пахнет смертью…
В то утро солнце через стекла двух больших окон заливало волнами света спальню королевы. Екатерина Медичи сидела перед огромным зеркалом. Одна из служанок, тщательно расчесав ее роскошные черные волосы, принялась укладывать их в замысловатую прическу. Другая в это время покрывала румянами щеки повелительницы, окрашивала кармином губы, подводила черточками веки, чтобы глаза выглядели больше и ярче блестели. Еще одна девушка натягивала чулки тончайшего шелка на божественные ножки королевы, вызывавшие такое восхищение у молодых придворных, когда Екатерина, садясь в седло, на мгновение приподнимала юбку, позволяя всем желающим разглядеть предмет своей гордости.
Пока
В момент, когда королева, наконец одевшись, собралась идти в молельню, чтобы, обратившись к Богу, испросить у Него милости, дверь спальни распахнулась, и офицер, дежуривший в прихожей, крикнул:
— Король!
Екатерина застыла на месте. Придворные дамы и служанки засуетились, зашуршали юбками, наскоро присаживаясь в реверансе, чтобы без задержки удалиться. Одна из них увела принца. Вошел Генрих II.
Бархатный, шитый серебром камзол; короткий плащ, подбитый белым шелком; накрахмаленный гофрированный воротник, белизну которого согревал теплый свет тяжелой золотой цепи; черный бархатный ток, украшенный пучком белых перьев; из-под коротких штанов — черное, туго натянутое трико; шпага на перевязи из позолоченной кожи — это одежда… Бледное лицо, окаймленное реденькой и коротко остриженной бородкой; длинный висячий нос, унаследованный от Франциска I; осененный вечной печалью лоб; затуманенные глаза; горькая складка рта; нерешительные и неопределенные жесты — это внешность… А за всеми этими проявлениями элегантности и слабости — чередующиеся с вспышками дикого гнева, когда глаза сверкали необузданной яростью, приступы черной меланхолии, вызванной невесть какими ужасными воспоминаниями… Таков был Генрих II в сорок два года. Таков был король Франции. Таков был царственный супруг Екатерины Медичи.
— Мадам, — сказал он одновременно безразличным и вызывающим тоном, абсолютно соответствовавшим представлениям короля о том, что такое вежливость, которой, по его мнению, надлежало быть надменной и утонченной, — мадам, я счел необходимым, прежде чем сделать достоянием общества решение государственной важности, к которому я уже пришел, обсудить его с вами.
Екатерина сделала реверанс, изысканный, но исполненный опасной иронии, — она была мастерицей на подобные штуки. Правду сказать, у нее не было привычки принимать участие в обсуждении решений государственной важности.
— Сир, — сказала она, — какую высокую честь вы мне оказываете… Я должна быть вечно признательна за это Вашему Величеству…
Генрих осмотрелся по сторонам с полным равнодушием. Мысли его бродили где-то далеко от спальни королевы.
— Извольте присесть, мадам, — предложил он с властной любезностью, унаследованной от отца так же, как длинный нос, и прославившей его как самого учтивого человека его Двора.
Екатерина уселась в кресло в восхитительно величественной позе. Из все той же любезности, которая льстила Екатерине, но и настораживала ее, Генрих остался стоять.