Нота. Жизнь Рудольфа Баршая, рассказанная им в фильме Олега Дормана
Шрифт:
Локшина приняли в Союз композиторов, еще когда он был студентом. А потом он написал дипломную работу: три пьесы для сопрано и симфонического оркестра на стихи Бодлера «Цветы зла». Написать в те годы на текст Бодлера… Сегодня трудно понять, что это был за безоглядный шаг. Локшина немедленно лишили диплома консерватории и не допустили до государственных экзаменов. Что сделал Мясковский, светлая ему память: он собственноручно написал Локшину справку, где очень хорошо о нем отзывался, и поставил консерваторскую печать, хотя не имел на это никакого права и очень рисковал.
Тут началась война. Шура немедленно записался в ополчение, он старше меня на четыре года. Тогда многие студенты консерватории ушли добровольцами, и почти все они погибли в битве за Москву. Но у Локшина открылась страшная язва
После этого жизнь Локшина снова переменилась. Наверху вняли настойчивым просьбам Мясковского, разрешили Шуре сдать госэкзамены и в качестве дипломной работы приняли «Жди меня». Более того, благодаря Мясковскому после войны Локшин стал преподавать в консерватории оркестровку.
Правда, это одна сторона дела. Другая состоит в том, что после слов Соллертинского Локшин в течение десяти лет не мог написать ни одной ноты, он был как бы парализован творчески. Вот как, бывает, надо осторожно хвалить начинающих.
В сорок восьмом году Александра Лазаревича вышвырнули из консерватории за пропаганду среди студентов музыки Малера, Стравинского, Альбана Берга и, само собой, Шостаковича, и после этого никогда — подчеркиваю: никогда — не разрешали преподавать. Ни после смерти Сталина, ни в шестидесятые годы — никогда. Что только не делал Мясковский, другие люди, Елена Фабиановна Гнесина, Мария Вениаминовна Юдина — легендарная пианистка, о которой я еще расскажу, — чтобы помочь Локшину. Тщетно. С сорок восьмого года Локшина никогда никуда не брали на работу. Зарабатывал он тем, что время от времени писал для кино — которое вообще-то не любил, не считал искусством — за исключением Чаплина.
А вскоре произошла трагедия, страшная, чудовищная и очень выражающая эпоху, в которую мы жили. Локшин вычислил в своем окружении стукача, доносчика. И дал тому человеку понять, что знает. После этого, сразу, были арестованы несколько Шуриных знакомых. Локшина, которому только что сделали тяжелую операцию на желудке, прямо из больницы привезли в НКВД, или как он тогда назывался, и потребовали, чтобы он дал на этих людей показания. Он отказался. Тогда НКВД поступил, как часто поступал в подобных случаях: Локшина оговорили перед арестованными людьми, уверили в том, что он донес на них. Эти люди поверили. Когда они в хрущевские времена вышли на свободу, то обвинили Локшина. Я убежден, что среди тех, кто особенно активно распространял этот слух, были не только люди, не понимавшие тогда всего коварства чекистов, но прежде всего завистники, бездари, знавшие, что никогда не смогут создать в музыке ничего равного Локшину. Близкие люди, знавшие его, конечно, ни на секунду не поверили. Локшин был человек несоветской совести. Его сын, математик, уже в горбачевские годы провел целое большое расследование, чтобы собрать документы и свидетельства, которые подтвердили бы невиновность его отца, выпустил книгу. Но к тому времени его отца уже не было в живых.
Локшин сидел дома и писал. Он почти не выходил. В пятьдесят седьмом году он написал свою первую симфонию: «Реквием» на канонический латинский
…Должна Вам сообщить нечто величественное, трагическое, радостное и до известной степени тайное. Слушайте: я написала письмецо — «профессионально-деловое» по одному вопросу в связи с Малером Шуре Л., который его знает, как никто. В ответ он написал мне, что очень просит меня повидаться с ним. Я согласилась. Вчера он сыграл мне свой «Реквием», который он писал много лет, вернее, «подступал к нему» и бросал и наконец «одним духом» написал его два с половиной года тому назад. На полный текст такового, полнее Моцарта. Что я сказала ему, когда он кончил играть? — «Я всегда знала, что Вы гений». <…> Да, это так, и это сильнее многих, из-за кого я «ломаю копья», и равно теперь только Ш. [Шостаковичу] (не последнему…) и Стр. [Стравинскому]. Сыграно это сочинение быть не может ни у нас, ни не у нас, что понятно… Это — как Бах, Моцарт, Малер и эти двое. Он совершенно спокоен, зная, что это так и что оно не будет исполнено. Ш. теперь просто боготворит его. Знают об этом немногие. <…> Может быть, и никому не надо говорить. — Я рада, что человек осуществил свою задачу, не зря живет на свете, что я не ошиблась, веря в него, и не ошиблась, помогая ему в обычной жизни, и была ему другом в тяжелые дни и часы.
Один секретарь Cоюза советских композиторов дал Локшину совет: «Ты ведь знаешь, Шура, мы с Боженькой на „вы“. Измени текст, и все будет в порядке, „Реквием“ исполнят». Александр Лазаревич встретился с Шостаковичем. Тот ему сказал: «Не сдавайтесь. Ни в коем случае не сдавайтесь. Надо ждать. Ждать, ждать — десять лет, двадцать, тридцать — ждать». И слова его оказались пророческими. Я впервые смог продирижировать «Реквием» именно через тридцать лет, в Англии. Успех музыки был такой грандиозный, что оркестр не отпускали, — я пять раз выходил, десять раз. Взял партитуру, поднял над головой и показал публике. И тогда весь зал встал. В России я впервые исполнил «Реквием» Локшина только в двадцать первом веке, по случаю международной конференции памяти жертв советских и фашистских концлагерей.
У Александра Лазаревича всегда была с собой записная книжка с любимыми стихами. Мало кто так знал и чувствовал поэзию, как он. Его главные произведения написаны на стихи, и когда слушаешь, возникает чувство, что стихи и музыку сочинил один автор. Такое невероятное слияние. Но именно эта связь музыки с поэзией привела к запрету большинства его сочинений.
Третью симфонию запретили за стихи Киплинга. Я был на прослушивании, состоявшемся дома у Локшина, в его маленькой комнатке. Он сыграл на пианино симфонию, и важный начальник сказал: «Музыка великолепная, безусловно. Но Киплинг — агент империализма, исполнять это у нас никак нельзя». А симфония написана на оригинальный, английский текст Киплинга. Какая там есть пронзительная часть — солдат пишет матери: «Если меня убьют — кто будет надо мной плакать? Только ты, mother…» — невозможно слушать без слез. Как вы понимаете, речь у Киплинга идет о войне в Индии.
Локшин говорит: «Но Киплинг не запрещен. Его можно купить в любом книжном». — «Можно, да. Но одно дело купить и прочитать, а другое дело — исполнять со сцены хором. Это уже пропаганда». Подумал-подумал: «Вот что. Давайте перепишем текст. Выберите любого поэта, мы заплатим кому хотите. И пусть вместо Индии будет Вьетнам, вместо английских солдат — американские, и я вам гарантирую Ленинскую премию».
Никогда не забуду, какое лицо было у Локшина. Он встал и сказал: «Я так и знал, что вы найдете непреодолимое препятствие». И замолчал, стоял, молчал, ждал, чтобы тот ушел.
Поразительно: Третью симфонию Геннадий Рождественский исполнил в конце семидесятых годов в Лондоне — а в СССР ее все равно играть было нельзя. Говорили: в Лондоне публика упадническая, а нашей это ни к чему.
Единственная симфония Локшина, не знавшая трудностей, — Четвертая: в ней нет слов. Ее мы играли в Москве и в Ленинграде с наслаждением и успехом. Гениальная Пятая, те самые «Сонеты Шекспира», тоже была допущена к исполнению, но не сразу. Цензор вызвал Локшина по поводу 66-го сонета в переводе Пастернака.