Новь
Шрифт:
На фабрику московского купца он попал недавно и хотя с подчиненных взыскивал, - потому что в Англии на эти порядки насмотрелся, - но пользовался их расположением: свой, дескать, человек! Отец им был очень доволен, называл его "обстоятельным" и только жалел о том, что сын жениться не желает.
В течение ночного разговора у Маркелова Соломин, как мы уже сказали, почти все молчал; но когда Маркелов принялся толковать о надеждах, возлагаемых им на фабричных, Соломин, по своему обыкновению, лаконически заметил, что у нас на Руси фабричные не то, что за границей, - самый тихоня народ.
– А мужики?
– спросил Маркелов.
– Мужики? Кулаков меж ними уже теперь завелось довольно и с каждым годом больше будет, а кулаки только свою выгоду знают; остальные - овцы, темнота.
– Так где же искать?
Соломин улыбнулся.
–
Он почти постоянно улыбался, и улыбка его была тоже какая-то бесхитростная - но не безотчетная, как и весь он. С Неждановым он обходился особенным образом: молодой студент возбуждал в нем участие, почти нежность. В течение того же ночного разговора Нежданов вдруг разгорячился и пришел в азарт; Соломин тихонько встал и, перейдя своей развалистой походкой через всю комнату, запер открывшееся за головой Нежданова окошко...
– Как бы вы не простудились, - добродушно промолвил он в ответ на изумленный взгляд оратора. Нежданов стал расспрашивать его о том, какие социальные идеи он пытается провести во вверенной ему фабрике и намерен ли он устроить дело так, чтобы работники участвовали в барыше?
– Душа моя!
– отвечал Соломин, мы школу завели и больницу маленькую - да и то патрон упирался, как медведь!
Раз только Соломин рассердился не на шутку и так ударил своим могучим кулаком по столу, что все на нем подпрыгнуло, не исключая пудовой гирьки, приютившейся возле чернильницы. Ему рассказали о какой-то несправедливости на суде, о притеснении рабочей артели...
Когда же Нежданов и Маркелов принимались говорить, как "приступить", как привести план в действие, Соломин продолжал слушать с любопытством, даже с уважением - но сам уже не произносил ни слова. До четырех часов длилась эта их беседа. И о чем, о чем они не перетолковали! Маркелов между прочим таинственно намекнул на неутомимого путешественника Кислякова, на его письма, которые становятся все интереснее да интереснее, он обещал показать Нежданову некоторые из них и даже дать их ему на дом, так как они очень пространны и писаны не совсем разборчивым почерком; да и сверх того, в них много учености и даже стихи попадаются - но не какие-нибудь легкомысленные, а с социалистическим направлением! От Кислякова Маркелов перешел к солдатам, к адъютантам, к немцам - договорился наконец до своих артиллерийских статей; Нежданов упомянул об антагонизме Гейне и Берне, о Прудоне, о реализме в искусстве, а Соломин слушал, слушал, вникал, покуривал - и, не переставая улыбаться, не сказав ни одного остроумного слова, казалось, лучше всех понимал, в чем состояла, собственно, вся суть.
Пробило четыре часа... Нежданов и Маркелов едва держались на ногах от усталости, а Соломон хоть бы в одном глазе!
Приятели разошлись; но прежде было сообща положено: на следующий день отправиться в город к староверу купцу Голушкину, для пропаганды: сам Голушкин был очень ретив - да и обещал прозелитов! Соломин высказал было сомнение: стоит ли посещать Голушкина? Однако потом согласился, что стоит.
XVII
Гости Маркелова еще спали, когда к нему явился посланец с письмом от его сестры, г-жи Сипягиной. В этом письме Валентина Михайловна говорила ему о каких-то хозяйственных пустячках, просила его послать ей взятую им книгу - да кстати в постскриптуме сообщала ему "забавную" новость: его бывшая пассия, Марианна, влюбилась в учителя Нежданова, а учитель в нее; и это она, Валентина Михайловна, не сплетни передает, а видела все собственными глазами и слышала собственными ушами. Лицо Маркелова стало темнее ночи... но он и слова не промолвил: велел отдать посланцу книгу - и, увидевши сошедшего сверху Нежданова, обычным образом с ним поздоровался, даже передал ему обещанную пачку кисляковских посланий, но не остался с ним, а ушел "по-хозяйству."
Нежданов вернулся к себе в комнату и пробежал отданные ему письма. Молодой пропагандист в них толковал постоянно о себе, о своей судорожной деятельности по его словам, он в последний месяц обскакал одиннадцать уездов, был в девяти городах, двадцати девяти селах, пятидесяти трех деревнях, одном хуторе и восьми заводах; шестнадцать ночей провел в сенных сараях, одну в конюшне, одну даже в коровьем хлеве (тут он заметил в скобках с нотабене, что блоха его не берет); лазил по землянкам, по казармам рабочих, везде поучал, наставлял, книжки раздавал и на лету собирал сведения; иные записывал на месте, другие заносил себе в память, по новейшим приемам мнемоники; написал
Люби не меня - но идею!
Нежданов внутренно подивился не столько самохвальству г-на Кислякова, сколько честному добродушию Маркелова ... но тут же подумал: "Побоку эстетика! и господин Кисляков может быть полезен".
К чаю все три приятеля сошлись в столовой; но вчерашнее словопрение между ними не возобновилось.
Никому из них не хотелось говорить - но один Соломин молчал спокойно; и Нежданов и Маркелов казались внутренно взволнованными.
После чаю они отправились в город; старый слуга Маркелова, сидя на рундучке, сопровождал своего бывшего барина обычным унылым взором. [лдн-книги2]
Купец Голушкин, с которым предстояло познакомиться Нежданову, был сын разбогатевшего торговца москательным товаром - из староверов-федосеевцев. Сам он не увеличил отцовского состояния, ибо был, как говорится, жуир, эпикуреец на русский лад - и никакой в торговых делах сообразительности не имел. Это был человек лет сорока, довольно тучный и некрасивый, рябой, с небольшими свиными глазками; говорил он очень поспешно и как бы путаясь в словах; размахивал руками, ногами семенил, похохатывал ... вообще производил впечатление парня дурковатого, избалованного и крайне самолюбивого. Сам он почитал себя человеком образованным, потому что одевался по-немецки и жил хотя грязненько, да открыто, знался с людьми богатыми - и в театр ездил, и протежировал каскадных актрис, с которыми изъяснялся на каком-то необычайном, якобы французском языке. Жажда популярности была его главною страстью: греми, мол, Голушкин, по всему свету!
То Суворов или Потемкин - а то Капитон Голушкин! Эта же самая страсть, победившая в нем прирожденную скупость, бросила его, как он не без самодовольства выражался, в оппозицию (прежде он говорил просто "в позицию", но потом его научили) - свела его с нигилистами: он высказывал самые крайние мнения, трунил над собственным староверством, ел в пост скоромное, играл в карты, а шампанское пил, как воду. И все сходило ему с рук; потому, говорил он, у меня всякое, где следует, начальство закуплено, всякая прореха зашита, все рты заткнуты, все уши завешены. Он был вдов, бездетен; сыновья его сестры с подобострастным трепетом вились около него... но он обзывал их непросвещенными олухами, варварами и едва пускал их к себе на глаза. Жил он в большом каменном, довольно неряшливо содержанном доме; в иных комнатах мебель была заграничная, а в иных ничего не было, кроме крашеных стульев да клеенчатого дивана. Картины висели везде - и везде прескверные: рыжие ландшафты, лиловые морские виды, "Поцелуй" Моллера, толстые голые женщины с красными коленками и локтями. Хоть у Голушкина и не было семьи но много разной челяди и приживальщиков ютилось под его кровлей: не из щедрости принимал он их, а опять-таки из популярничанья - да чтоб было над кем командовать и ломаться. "Мои клиенты", - говорил он, когда желал пыль пустить в глаза; книг он не читал, а ученые выражения запоминал отлично.
Молодые люди застали Голушкина в его кабинете. Облеченный в долгополое пальто, с сигарой во рту, он притворялся, что читает газету. При виде их он тотчас вскочил, заметался, покраснел, закричал, чтобы скорей подавали закуску, что-то спросил, чему-то засмеялся - и все это разом. Маркелова и Соломона он знал; Нежданов был для него новое лицо. Услышав, что он студент, Голушкин опять засмеялся, пожал ему вторично руку и промолвил:
– Славно! славно! нашего полку прибыло... Учение свет, неучение тьма - я сам на медные гроши учен, но понимаю, потому достиг!