Новеллы
Шрифт:
— Ее ведь звали Церлина?
— Вполне вероятно; но скажите, пожалуйста, откуда вы это знаете?
— По преданиям. Дона-Жуана ди Тенорио до сих пор хорошо помнят. О вас написана величайшая из пьес и величайшая из опер.
— Вы меня удивляете. Я хотел бы посмотреть, как это выглядит на сцене. Но скажите, дают ли они правильное представление о моей личности?
— В них говорится, что женщины всегда влюблялись в вас.
— Да, конечно. Но показано ли в них, что сам я никогда не влюблялся, что я всячески старался напомнить им об их долге и непреклонно противостоял всем их уловкам? Это объяснено?
— Нет, сэр, боюсь, что нет. Скорей наоборот, мне кажется.
— Странно! Как прочно клевета пристает к репутации человека! И я известен и внушаю отвращение как распутник, хотя заслуживаю этого меньше, чем кто-либо другой.
— О нет, вы не внушаете отвращения, уверяю вас. Вы очень популярны. Все были бы ужасно разочарованы, если
— Может быть, и так. Жены моих друзей, когда я отказывался бежать с ними и даже угрожал рассказать обо всем их мужьям, если они не перестанут преследовать меня, называли меня рыбой и бесчувственным чурбаном. Вероятно, вы с ними согласны?
— Нет, — ответила я. Затем… не знаю, что сделалось со мной, но с другой стороны это был все-таки не обыкновенный мужчина. Я протянула к нему руку и сказала: — Вы были правы: это были не настоящие женщины. Если бы они уважали себя, они никогда не решились бы соблазнять мужчину, но я… я… я… люблю… — Я остановилась, парализованная удивлением, сверкнувшим в его глазах.
— Даже моя тень не избавлена от этого! — воскликнул он. — А знаете ли вы, сеньорита, что благовоспитанным английским девицам не полагается ночью в поездах объясняться в любви незнакомым джентльменам?
— Я знаю, но мне все равно. Конечно, я не сказала бы этого, если бы вы не были привидением. А так — я просто не могла удержаться. Если бы вы жили в этом мире, я прошла бы двадцать миль ради того, чтобы только взглянуть на вас, и я заставила бы вас полюбить меня, несмотря на всю вашу холодность.
— Именно это они когда-то и говорили мне! Слово в слово, если не считать того, что они говорили по-испански! Постойте, вы хотите робко обвить руками мою шею, спросить, люблю ли я вас хоть немного, и тихо поплакать на моей груди. Бесполезно: моя шея и грудь давно уже стали прахом в земле Севильи. А если вы когда-нибудь решите проделать это с кем-нибудь из своих современников, то помните, что не каждый высокий мужчина, у которого вы повиснете на шее, в состоянии выдержать ваш вес, хотя он в этом и не признается.
— Благодарю вас, у меня нет такого намерения. Еще один вопрос, прежде чем поезд остановится. Когда вы были живы, вы так же не сомневались в своем обаянии, как и теперь?
— Был ли я тщеславен, как они это называли? Разумеется, нет: от рождения я был застенчив. Но бесконечные признания укрепили во мне благоприятное представление о моей наружности, которая, разрешите вам напомнить, только отравляла мое существование.
Поезд остановился; он поднялся и прошел сквозь дерево и стекло двери. Мне же пришлось ждать, пока проводник ее отопрет. Я опустила окно, чтобы в последний раз увидеть и услышать его.
— Прощайте, Дон-Жуан, — сказала я.
— Прощайте, пылкая молодая английская леди. Мы встретимся снова — в вечности.
Кто знает, встретимся ли мы когда-нибудь? Надеюсь, что да.
1887
Воскресный день среди холмов Суррея
Поскольку я по происхождению не коренной лондонец, я не питаю иллюзий относительно деревин. Дороги в рытвинах и ухабах, специально чтобы ломать ноги; пропыленные живые изгороди, канавы с дохлыми собаками, колючий бурьян и тучи ядовитых мух, дети, терзающие какую-нибудь бессловесную тварь, понурый, измученный непосильным трудом и преждевременно состарившийся батрак, злобный бродяга, навозные кучи с их ужасным запахом, придорожные камни от гостиницы до гостиницы, от кладбища до кладбища, — тяжело шагая, я прохожу мимо всего этого, пока не обнаруживаю вдали телеграфный столб или семафор, указывающий на то, что благословенный, спасительный поезд уже близко. Путь от деревенской улицы к железнодорожной станции равносилен скачку через пять столетий — от жестокой тупой тирании Природы над Человеком к упорядоченной, продуманной и организованной власти Человека над Природой.
И все же на прошлой неделе я позволил своему другу Генри Солту и его жене уговорить себя «приехать и пожить до понедельника» среди холмов Суррея. Солт, во многих отношениях человек весьма умный, помешан на сельской жизни и владеет домом в дыре, носящей название Тилфорд, по Фарнемской дороге, куда он время от времени удаляется и где живет, питаясь местными грибами и сочиняя статьи, превозносящие такого рода питание, местную погоду и прелести данного времени года в противовес лондонской скученности. Он не сомневался, что день, проведенный в Тилфорде, превратит меня из ненавистника деревенской жизни в ее поклонника, и, поскольку с ним очень приятно гулять и беседовать (если бы он только, как разумный человек, ограничивал свои прогулки набережной Темзы), — я в конце концов пошел на эксперимент и даже согласился подняться на вершину якобы живописного холма, именуемого Хайндхед, и полюбоваться
Когда я в воскресенье утром отправился на вокзал Ватерлоо, поднявшись — вопреки всякому обыкновению — в семь утра, Лондон был чист, свеж и сух. Я раскрыл книгу, старательно избегая смотреть в окно от остановки до остановки, и читал до тех пор, пока, миновав огромное кладбище, мы не прибыли в Фарнем. За городом, как всегда, лил дождь. Я спросил, как пройти в Тилфорд, и узнал, что надо идти той же дорогой еще мили четыре. Я боялся обидеть Солта, проявив недоверие к его деревенскому раю, а потому не взял с собой зонта, и рай, конечно, воспользовался этим упущением. Не знаю, что представляют собой склоны Южного побережья, но что касается суррейских дорог, то могу со всей Ответственностью заявить, что на них склонов предостаточно, и самых крутых. Между Фарнемом и Тилфордом находится не меньше пяти холмов и ни одного виадука. И я влезал на них на все по очереди, ступая на носки, и плелся вниз, ступая на пятки, и каждый мой шаг создавал болотца, полные грязно-желтой жижи. По мере того как пейзаж становился все менее цивилизованным, дождь припускал все сильнее; моя книга превратилась в бумажную массу, а краска с ее переплета окрасила мою серую куртку в алый цвет. Какие-то птицы водонепроницаемой породы неудержимо хохотали надо мной, и я наконец-то понял, почему на птиц так рьяно охотятся. Затем дорога свернула в сосновый бор, украшенный роскошным ковром из мокрого мха и надписями, предупреждавшими, что это частное владение и посторонним вход в него строго запрещен под угрозой судебного преследования. Право же, стоит проехать тридцать миль ради того, чтобы какой-то самодур помещик заставил вас повернуть обратно. Рукава у меня уже насквозь промокли и липли к запястьям, как холодный компресс. Я растопырил руки, чтобы по возможности избежать неприятного ощущения, посмотрел вниз на свои негнущиеся колени, и с полей моей шляпы на них тотчас обрушилась целая пиита дождевой воды и черной краски. Я расхохотался так, как, должно быть, хохотали колесуемые преступники при втором повороте колеса. Еще одна-две мили утомительной ходьбы по колено в грязи, и я подошел к окраине деревни, где стремительно несла свои воды небольшая речка, через которую был перекинут мост наподобие готической арки, так что лошади сначала напрягали все силы, чтобы втащить на него повозку, а потом на скользком крутом спуске — чтобы затормозить ее.
Это и был Тилфорд, селение, насколько я мог судить, совершенно необитаемое, если не считать одного человека, чей угрюмый взгляд яснее всяких слов спрашивал: какого черта мне здесь надо? Тут меня ждал подъем еще на один холм, между молитвенным домом и церковью, а затем — открытый участок дороги, где дождь и ветер могли напоследок исхлестать меня без всяких помех. Солт ошибается, полагая, что живет в Тилфорде, — на самом деле он живет значительно дальше, и я уже собирался повернуть назад, пока еще был в состоянии добраться до Лондона, но тут он приветствовал меня с порога своего дома восторженным возгласом: «А вот и он!» — и просиял такой счастливой улыбкой, словно мой вид не оставлял желать ничего лучшего, а Тилфорд оправдал все похвалы в свой адрес. Не успел я опомниться, как моя одежда уже наполняла кухню паром, а я сам, облачившись в какое-то одеяние, принадлежавшее шурину Солта, многообещающему поэту, чья фигура не очень похожа на мою, набивал желудок плодами последних изысканий хозяина дома в области местной грибологии.
Одежда моя высохла быстро. Вскоре я снова надел ее. Она стала на два дюйма короче и уже, но зато была теплой и даже пересушенной. Тем не менее я отчаянно расчихался, и миссис Солт поспешила достать пузырек с камфарным спиртом. Не зная силы этого лекарства, я неосторожно принял полную ложку, отчего чуть не умер, но, придя в себя, почувствовал, по крайней мере, полную уверенность в том, что бациллы инфлюэнцы выдержать его никак не могли. Затем, когда дождь перестал, мы пошли прогуляться но дороге, которая вилась среди холмов, походивших под пасмурным небом на кучки мокрого торфа. Наконец мы выбрались на возвышенность, где болото сменилось мягким зыбучим песком и кустиками вереска, уже высушенного пронизывающим ветром с Северного моря. С подветренной стороны от нас лежал Френшемский пруд, похожий на водохранилище, только без насосной станции; при каждом порыве ветра дрожь пробирала его сверху донизу, покрывая поверхность рябью. Я посочувствовал ему и украдкой посмотрел на Солта; неужели его не обескуражила невыразимая унылость этого пейзажа? Но он привык к нему и по пути домой принялся строить планы завтрашней экскурсии на Хайндхед. Одно упоминание об этом вызвало у меня новый приступ чихания. Но я решительно отказался от второго приема камфары, и миссис Солт, далеко не исчерпавшая своих ресурсов, угостила меня черносмородиновым джемом с кипятком, что мне даже понравилось.