Новеллы
Шрифт:
Неповторимая минута! Синьорина Консальви не могла понять, что, собственно, произошло в ее душе. Обводя взглядом все эти новые, но уже ставшие для нее привычными предметы обстановки, она вдруг ощутила себя точно обновленной. Обновленной и свободной от того кошмара, который душил ее до сих пор. Какое–то неуловимое дуновение властно проникло через окна и пробудило, взволновало в ней все чувства; казалось, неодолимая сила властно вдохнула жизнь во все эти вещи, которым она, Джульетта, как раз хотела отказать в праве на жизнь, оставляя их здесь в неприкосновенности и принуждая их пребывать вместе с нею в каком–то смертном сне.
Она прислушивалась к тому, как молодой элегантный скульптор приятным
И это новое ощущение было настолько сильно, что она решила переступить порог спальни; когда же она увидела, что молодой человек и ее мать обменялись печальными многозначительными взглядами, она была не в силах больше сдерживаться и разразилась рыданиями.
Девушка плакала, плакала все о том же, о чем она плакала столько раз, но, хотя еще смутно, она уже понимала, что ее слезы были совсем иными, чем прежде, ибо теперь они не пробуждали в ее душе отзвуков былой скорби, не вызывали тех образов, которые раньше вставали перед нею. И особенно отчетливо она ощутила это, когда мать прибежала и принялась ее успокаивать так же, как успокаивала много раз, теми же словами, теми же увещаниями. Этого Джульетта не могла вынести; она сделала невероятное усилие над собой, перестала плакать и была благодарна молодому скульптору, который, чтобы отвлечь ее, попросил показать ему папку с рисунками и набросками, лежавшую на этажерке.
Похвалы, похвалы умеренные и искренние, а попутно замечания, советы, вопросы, побуждавшие ее давать объяснения; и, наконец, горячий призыв учиться, следовать, непременно следовать своей склонности к живописи, развивать свое недюжинное дарование! Не делать этого — грешно, поистине грешно! Она никогда не пробовала писать красками? Ни разу? Но почему? Нет, нет, это будет вовсе не трудно с ее способностями, с ее пылкостью...
Костантино Польяни предложил для качала свои услуги; синьорина Консальви ответила согласием, и уроки начались со следующего дня, здесь же, в новом доме, исполненном призыва и ожидания.
Месяца через два в студии Польяни, где уже высился колоссальный надгробный памятник, выполненный пока еще вчерне, Чиро Колли, в длинном старом халате, лежал на диване и курил трубку; перед ним на черной подставке стоял взятый на время у знакомого доктора скелет, служивший моделью, и скульптор обращался к нему с весьма странной речью.
Колли нахлобучил ему на голову, чуть набекрень, свой бумажный колпак, и скелет, точно пехотинец, стоял навытяжку и внимательно слушал наставления, которые Чиро Колли, скульптор–капрал, давал ему в промежутках между двумя затяжками:
— И чего тебя только понесло на охоту? Видишь, как тебя там отделали, мой милый? Хорош... Ноги точно палки... Весь высох... Откровенно говоря, неужели ты думаешь, что брак этот мог состояться? Ты только взгляни, мой милый, на Жизнь... До чего же расчудесная девица вышла из моих рук, без малейшего изъяна! Неужели ты всерьез надеешься, что она захочет сочетаться с тобою браком? Вот она стоит возле тебя, робкая и смиренная, слезы ручьями текут у нее из глаз... Но что касается обручального кольца... то ты это выкинь из головы! А денежки — денежки подавай!.. Ты ведь завещал ей свое состояние? Ну и чего ты теперь от меня хочешь? Надо ли говорить, что я в этот брак с самого начала не верил! Жалкие глупцы те, кто в такое поверит! Она — Жизнь — занялась изучением живописи, и знаешь, кто ее учитель? Костантино Польяни. Ну и дела, сказать по чести. На твоем
ЛЕГКОЕ ПРИКОСНОВЕНИЕ (Перевод Л. Вершинина)
I
Кристофоро Голиш стоял посреди улицы, широко расставив свои слегка согнувшиеся под тяжестью огромного тела ноги;_ поля его белой сдвинутой на затылок панамы причудливо обрамляли мясистое лицо, красное, как круг голландского сыра. Голиш помахал рукой и крикнул:
— Беньямино!
Навстречу ему, покачиваясь, словно тростинка на ветру, тащился такой же высокий, но очень худощавый человек лет пятидесяти. Глаза, выделявшиеся на бледном лице, смотрели вокруг с непонятным изумлением. Он шел, опираясь на палку с толстым резиновым наконечником, еле волоча левую ногу.
— Беньямино! — повторил Голиш, и на этот раз в голосе его послышалось не только удивление, но и боль. Он никак не ожидал встретить своего старинного друга в таком состоянии.
Беньямино Ленци быстро захлопал ресницами, однако выражение его глаз не изменилось. Лишь на какое–то мгновение их словно заволокло слезами, но в лице не дрогнул ни единый мускул. Слегка искривленные губы под редкими серыми усами задвигались, мучительно пытаясь вымолвить хоть несколько слов. Тяжело ворочая одеревеневшим языком, Ленци прошамкал:
— Эээ, эоээота моой маасуут.
— Молодец... — одобрил Голиш, внутренне похолодев от мысли, что перед Ним не старый приятель Беньямино Ленци, а ребенок, глупый ребенок, которого надо обманывать из жалости.
Голиш подошел к другу и попытался подладиться под его шаг. Ох, эта беспомощно волочившаяся нога; казалось, ее притягивала к земле неведомая сила!
Пытаясь поискуснее скрыть свою жалость и непонятную растерянность, охватившую его при виде этого полупарализованного, изуродованного человека, к которому смерть уже прикоснулась своей костлявой рукой, Голиш начал расспрашивать Беньямино, что он делал с тех пор, как уехал из Рима,, и давно ли вернулся.
Беньямино Ленци отвечал ему каким–то бессвязны бормотанием, и Голиш начал даже сомневаться, понимает ли тот его вопросы. Лишь частое подергивание ресниц выдавало боль и неимоверное напряжение. Казалось, ресницы силились смахнуть с лица застывшее на нем выражение странной растерянности, но безуспешно.
Смерть, мимоходом коснувшись Беньямино Ленци, успела оставить на нем свою неизгладимую печать. И теперь этот обезображенный ею человек, с глазами, в которых застыли испуг и изумление, должен был беспомощно ждать, пока смерть не коснется его снова, но на этот раз уже не мимоходом, а по–настоящему, успокоив его навеки.