Новеллы
Шрифт:
— Брось, дядя! Ты что, не видишь — она не открывается?
— Чтобы я да бросил? Или открою, или сдохну!
Но и калитка не открывалась, и он не издыхал: он возвращался в дом еле живой, мокрый от пота и протягивал свои доведенные до отчаянного состояния крохотные ручки, чтобы ему смазали Их маслом и забинтовали.
Когда ему надоедало связываться со своими, он выходил из дому и досаждал людям на улице: если, к примеру, дождь начинал лить как из ведра, он становился на тротуаре таким образом, чтобы на его зонт хлестала вода из водостока, и было так очевидно, что он делал это нарочно, что у прохожих являлось искушение схватить его за руку и оттащить от стены, к которой он прислонялся. Испытываемое им при этом злорадство кривило уголки его рта вместе с двадцатью дыбом стоявшими над ним волосками в том едва заметном оскале, какой бывает
Последнее, что он выкинул, это была покупка серого плаща из альпака, который он принял за халат; племянники, посмеявшись, объяснили ему, что это дорожный плащ.
— Дорожный? В таком случае я собираюсь в дорогу.
— В какую дорогу? Куда?
— Поеду в Бергамо, к Эрнесто, попрощаюсь с ним, перед тем как он уедет в Геную, а оттуда в Америку.
И невозможно было отговорить его от этой блажи — вот так вот вдруг сорваться и поехать! Хотя для бедняги Эрнесто этот визит посреди предотъездной суеты, накануне отплытия в Америку должен был быть скорее досадной помехой, чем радостью, но раз так, то — тем более! А то, что врач велел ему соблюдать покой и не переутомляться, так как он страдал склерозом сердца, что же, и это — тем более! Он желал умереть. Что? Умереть в Бергамо, в то время как Эрнесто уедет из дому? Да, господа, умереть в Бергамо, в покинутом доме.
И он уехал в этом своем сером плаще, и, к сожалению, опасения насчет риска, которые римские племянники хотели посеять в нем нарочно, сами в них не веря, — эти опасения полностью оправдались. Неожиданное известие о смерти дяди Фифо в тот самый день, когда он приехал в Бергамо, повергнуло римских племянников в полуобморочное состояние: и из–за того, что они предсказали эту смерть, сами в нее не веря, и из–за того, что, предвидя ее, но в нее не веря, они позволили ему уехать.
Причинив, таким образом, племянникам, находившимся далеко, эту последнюю неприятность, а тому, что был рядом с ним, в Бергамо, не только последнюю, но и чрезвычайно серьезную, дядя Фифо, покоившийся на железной кроватке посреди поставленного вверх дном дома, такой худенький, в том самом аккуратном сером плащике, из–под которого выглядывали две маленькие сомкнутые ступни, казался не просто довольным — он прямо–таки блаженствовал.
Среди всей этой мебели, сдвинутой со своих мест и жавшейся к стенам, только его железная кроватка и оставалась нетронутой, и он лежал в ней так покойно и так удобно, в окружении четырех свечей — две в головах и две в ногах, сложив крохотные ручки на чуть вздувшемся животе.
И в самом деле: свою задачу приехать в Бергамо, чтобы там умереть — на радость племяннику Эрнесто, и без того захлопотавшемуся с отъездом, — он выполнил; теперь уж это было дело других — вывезти его отсюда и либо похоронить на кладбище в Бергамо, либо, если решат положить его в семейном склепе, отослать тело в Рим.
Племянник Эрнесто решил, что проще будет отослать его в Рим и предоставить тамошним кузенам остальные хлопоты и траты по похоронам; у него и так оставались считанные минуты, по прибытии в Геную он едва успевал подняться на пароход.
Однако, к несчастью, когда он приступил к пересылке, он решил, что слово «прах» будет в данном случае звучать лучше, чем грубое слово «труп» — как–то в нем было больше скорби и благородства; а может быть, он прибегнул к нему еще и потому, что хотел как–то компенсировать проклятия, которые он обрушил на бедного дядю, когда увидел, что в его предотъездный хаос затесался еще и покойник.
И вот когда — с целой горой венков и великолепным катафалком, запряженным четверкой коней, и в сопровождении доброй сотни друзей, знакомых и представителей разных братств с хоругвями и стягами, и со священником, который должен был благословить прах, и тянувшимися следом двумя вереницами монахов и монахинь — римские племянники прибыли на вокзал встречать гроб, за это самое слово, в котором было столько скорби и благородства, таможенный чиновник предъявил им штраф в несколько тысяч лир.
— Штраф? За что?
— За подлог в документе!
— Какой подлог?
— Уж не думаете ли вы, господа, что гроб можно безнаказанно именовать прахом? Прах — это одна статья, прах — это горсточка пепла и костей в жестяной банке, и оплачивается он по определенному тарифу. Гроб — это совсем другая статья. Каким бы он ни был маленьким, платить за него надо, как за гроб! Совсем другой тариф!
Племянники заявили, что кузен Эрнесто не мог сознательно совершить
А пока в таможне шел этот спор, прибывшие на похороны, все в черном, все в цилиндрах, отхлынули от Центра площади и выстроились в ряд у самой стены, ища защиты от палящего августовского солнца, близкого к полудню. Вдоль стены была полоска тени, но такая узенькая, что не покрывала даже кончиков ног; вокруг же все было раскалено и слепило от солнца. Вытянувшись в струнку под самой стеной, все стояли и как зачарованные разглядывали застывший посреди площади огромный катафалк; он, с его мрачной чернотой и позолотой, казался каким–то чудовищным, привидевшимся всем кошмаром, так же как и эти бесстрастные, с опущенными глазами монахини в черных остроконечных капюшонах, в рясах из грубой коричневой ткани, в накрахмаленных белых нагрудниках, скромных, но позволявших угадать скрываемые или формы тела, с зажженными свечами в руках. Да, Боже мой, какие там свечи! Пламени не было даже видно в слепящем солнечном свете, един только едва заметный дрожащий дымок. Но что случилось? Почему не выносят гроб? Чего ждут? Сначала пошли узнавать, в чем дело, самые нетерпеливые, а потом один за другим и все остальные — кроме возницы катафалка, монахов с монахинями и хоругвеносцев — перебрались в восхитительную прохладу таможни, которая представляла собою высокий просторный склад, где по стенам громоздились друг на друге ящики, тюки и пакеты.
Там эхом отдавались крики спора между племянниками умершего, с одной стороны, и таможенниками во главе с начальником вокзала — с другой. Начальник вокзала был непоколебим: или штраф, или никакого вам гроба! Старший из племянников в ярости пригрозил, что в таком случае оставит гроб здесь. Покойник — это не тот товар, который можно продать с аукциона. Хотел бы он поглядеть, что начальник вокзала будет с ним делать! А начальник с насмешливой улыбкой ответствовал, что, получив разрешение — уж он знает у кого! — он пошлет двух могильщиков похоронить труп, а заняться штрафом, тарифами и похоронными расходами потом спокойно смогут и судебные исполнители. Этот ответ был встречен негодующим гулом, и тогда второй племянник, ободренный всеобщей поддержкой, призвал начальника поостеречься выполнять свою угрозу: в этом случае администрации придется ответить за причиненный ею моральный и материальный ущерб, потому что дядя их — это не собака какая–нибудь, чтобы хоронить его подобным образом. Вон сотни людей со стягами и хоругвями пришли воздать ему заслуженные траурные почести, и священник тут, и монахи, и монахини с сорока свечами, и катафалк первого класса!
Но тут багровые, как индюки, в белых рубахах, которые в горячке спора вылезли у них из рукавов и на животе, из–под жилета, оба племянника были выведены вон и ушли, дрожа от негодования и плача от ярости.
Но когда, подпрыгивая на мостовой, так и отправился обратно пустым этот словно в кошмаре привидевшийся всем катафалк и монахини стали переворачивать свечи, туша их об землю, все, даже едва владевшие собою племянники, почувствовали вдруг облегчение: как будто, раз похороны откладывались, дядя Фифо вроде бы и не умирал!