Новеллы
Шрифт:
Она милостивее, чем все религии: в Священном писании Иуда предает Христа, и тем не менее давно уже два тела — человека света и человека тьмы — сплелись и растворились в одних и тех же зорях и в венчиках одних и тех же цветов.
Она приемлет, бесстрастная, все обряды и все религии: те же оливы, что в Греции приветно укрывали нагие толпы, похотливо извивающиеся в вакхической пляске, укрывали позднее, сотрясаемые свирепым ветром, под гневным светом звезд, жалкого Иуду, со стоном влачащегося по скале средь колючих кустарников, в кровавом поту, оглашая горестными криками ночь агоний.
В часы, когда я заканчиваю эти строки,
И это у природы должны мы искать созвездий, трепетать над мертвой любовью, плакать на груди былой материнской ласки. И это в природе должно искать религию: не в мистических просфорах заключено тело Христово, а в цветах апельсинных деревьев.
ОГОНЬ [5]
В зимнюю пору за городом ночи суровы и злы. Вся природа, в оцепенении и безучастье, ждет яростного вскипания соков. Деревья подъемлют голые руки, печально и моляще. И воды, что по осени были бледны и покойны и что в мае мелодически журчали в ясных ритмах латинских идиллий, теперь лишь ворчат, мстительно и глухо. Ветер, медленный и хриплый, подобен католической заупокойной молитве; и дождь падает с неба победоносно и шумно, словно насмехаясь надо всем.
5
Перевод И. Тыняновой
Порою проглядывает луна — не та пречистая, опалового цвета, от которой исходит магнетический туман, погружающий душу в сладкую истому, но холодная бледная луна из металла, мертвенная, словно лики покойников в католических легендах.
Тогда человек чувствует, что его крошечная и бессильная душа погружается в скуку, безмолвно, как разбитый корабль во время штиля, и тянется невольно к утешительной близости очага, жарких угольев и пламени и, в то время как сила жизни растворяется в дремотных волнах, он слышит у ног своих тоненький голос, веселый, гибкий, ясный, обращенный к нему в каком-то языческом экстазе.
«Это я, — говорит голос, — я, твой старый добрый товарищ, огонь. Это я, твое древнее таинственное божество. Я, горячо любящий тебя и давший тебе то, что есть в тебе великого и праведного, — семью и работу. Моя история печальна, сияюща и грозна, нечестива и трепетна. Я был твоим спутником в ночи странствий по Индии, твоим исповедником и утешителем; я был Молохом религий древней Африки, трагическим и окровавленным — а ныне я раб, которому ты велишь приводить в движение машины.
Всегда сокрытый и безмолвный, найдя скромный приют в каком-нибудь углу твоего дома, я возникаю, радостный и лучистый, когда ты зовешь меня, и остаюсь с тобою в черные часы боли и страданья, молча стелясь у ног твоих, как верный пес. В Индии — помнишь? — я в первозданной ночи был твоим добрым Агни, что освещал тебя, что отгонял шакалов
И это возле меня отдыхал ты от варварских своих трудов в начале всех начал, когда бескрайная природа побеждала тебя. И я был единственным другом твоим, лучезарным твоим союзником. И мне поверил ты исповедь первых твоих поцелуев. И я знал всю боль твою и весь твой страх.
Все вкруг тебя проникнуто было враждою: дремучий темный лес, что позже стал для тебя колыбелью, дровами, жилищем и кораблем, твоею силой и защитой, был тогда отверстой могилой. Когда ты удалялся от меня, от твоей хижины, смиренно смотрящей на солнце, ты становился одинок средь непреклонных недругов — и море грозно ворчало на тебя, и колючие растения кусали, и дождь леденил, и снег одевал в саван. Всё под тяжелым мечом солнца было для тебя враждебною силою или сверкающим воплощением зла. И лишь когда возвращался, обретал ты снова свой добрый огонь, который сушил тебя, светил тебе, давал тебе хлеб, силу и веру. Я и женщина, моя небесная, моя молчаливая спутница, оставались дома, ожидая усталого твоего прихода. Она пряла, мыла пол в хижине, носила воду и качала сына на белой груди, как на воздушной постели; я был тих и усерден, прогоняя ночную темь, побеждая коварную сырость, и ткал полог из жизни и света, чтоб оберечь твой сон, и дарил хижине мирный покой, а твоей усталости — рай тишины, тепла и отдохновенья.
Вкруг меня родилась семья твоя, человек. Я был твой помощник и искупитель. Я был добрый бог, что всегда рядом, что оплодотворяет души, наливает силой руки, утешает в часы печали.
Я все еще испытываю к тебе ту любовь, льстивую и раболепную, чье величье — в самоотречении; любовь, что достигает экстаза, унижаясь. Когда ты удаляешься, когда покидаешь меня, я тоскую и замираю, и великая пламенная моя душа, что так жарко любит тебя, угасает, и лишь уголья еще чернеют, точь-в-точь как черный пепел забвенья.
Но когда ты возвращаешься ко мне, когда протягиваешь руку навстречу, словно для привета, когда пытаешься расшевелить меня, — я просыпаюсь, воскресаю, пою гимны света, изгибаюсь, как женщина, что отдается, и мои порывы пылки, а искры мои подобны поцелуям; и если у девушки, к которой вернулся неверный возлюбленный, вся ее печаль обращается в радостный смех, у меня, несчастливца, лишенного звонкой зари смеха, рождающейся на губах, вся моя боль и все мое унынье отлетают черным дымом!
Из-за тебя вершил я зло. Это я убил Джордано Бруно, Яна Гуса, стольких святых, и стольких мучеников, и стольких одержимых! Это я сжег, в таинственных городах Африки, младенцев и девственниц на алтаре Молоха.
Из-за тебя я, что есмь мир, был разрушение. Я устал. Веками бывал я тебе сожитель, друг и раб, твой верный пес, и страж и наперсник, твое тепло и хлеб, вся жизнь твоя! Не принуждай меня быть твоим палачом! Я мог следовать за тобою незаметно — очаг, если твоя любовь раздувала меня, пожар, если то был твой гнев, — в те времена, когда сам ты был безотчетной и неодолимой силой. Но ныне ты — сознанье. И я вступлю в союз с тобою лишь затем, чтоб быть верою, утешеньем и миром. Будучи миром и верою — так облегчу я рабскую твою долю.