«Новое зрение»: болезнь как прием остранения в русской литературе XX века
Шрифт:
Сочетание интереса к науке с увлечением теософией и философией иррационализма, на первый взгляд парадоксальное, было характерно для рубежа веков. И, как ни странно, не так уж они противоречили друг другу. Физические открытия показали ограниченность принципов детерминизма и узость существующего научного знания, открыли путь исследования новых, не видимых невооруженным глазом явлений. Развитие естественных наук демонстрировало узость философии позитивизма [41] .
41
Следует отметить, что Ж.-Ф. Жаккар, приводя обзор исследований, посвященных влиянию теософских идей на формирование концепции Матюшина, подчеркивал, что оно во многом преувеличено. С его точки зрения, нужно «искать преемственность, скорее всего, у ученых, таких как Николай Лобачевский, Альберт Эйнштейн и, конечно, Герман Минковский» (Жаккар Ж.-Ф. Даниил Хармс и конец русского авангарда. СПб.: Академический проект, 1995. С. 79.) Жаккар здесь делает акцент на тезисе Матюшина «Почти одновременно с Сезанном Лобачевский
Синтез идей теософии, философии иррационализма и интереса к естественно-научным открытиям можно было наблюдать, конечно, не только в творчестве Матюшина или Ромена. Он нашел отражение в декларациях и художественной практике Василия Кандинского, Казимира Малевича, Андрея Белого и многих других. Свое визуальное представление о «четвертом измерении» стремились создать кубисты и футуристы. Так, Умберто Боччони считал средством отражения высшей реальности «динамическую форму», являющуюся «суммой разверток трех известных размерностей». При этом он был уверен, что «одухотворение будет определяться математическими значениями и геометрическими размерами» [42] .
42
Цит. по: Ибаньес Р. Четвертое измерение. Является ли наш мир тенью другой Вселенной. М.: Де Агостини, 2014. С. 67. Здесь надо отметить, что один из апологетов «четвертого измерения», Петр Успенский, считая искусство в целом лучшим способом «проникновения в тайны природы» и «мир многих измерений», называл ранний футуризм «фальсификацией» истинного искусства, так как футуристы, изображая объект с разных точек зрения, были уверены, что они уже владеют тайной четвертого измерения, в то время как, по мнению Успенского, понимали они его «чересчур плоско»: «В четырехмерном пространстве предмет должен быть виден „не только со всех сторон“ и „до и после“ ‹…› в мире высших измерений нет и не может быть ничего отдельного» (Успенский П.Д. Четвертое измерение. Обзор главнейших теорий и попыток исследования области неизмеримого. СПб., 2014. С. 96). Футуристы, считал Успенский, обесценивали уникальность физиологии зрения, так как глаз не может видеть сразу несколько ракурсов одного объекта, и были слишком рациональны для понимания вечно меняющейся и развивающейся Вселенной.
Истинное искусство, по убеждению художников, должно было преодолеть «материалистическое искушение» (В. Кандинский), отказаться от изображения вещей и объектов, доступных глазу. Казимир Малевич считал, что «картина живет тогда, когда краска не служит чернилами для выражения мыслей и начертания букв ‹…› Живописная картина должна говорить только о живописи; всякое же лицо, пейзаж вызывает у вас ассоциацию совершенно другого порядка и заменяет то, что хотел сказать художник» [43] . В оставшейся незавершенной «Записке о расширении сознания, о цвете, о молодых поэтах» (1916) мы видим интерпретацию Малевичем идей Петра Успенского.
43
Малевич К. Supremus. Кубизм и футуризм // Малевич К. Произведения разных лет: Статьи. Трактаты. Манифесты и декларации. Проекты. Лекции. Записи и заметки. Поэзия. / Сост., публ., подг. текста, комм. и прим. А.С. Шатских. М.: Гилея, 2004. Электронный ресурс. Режим доступа: http:// kazimirmalevich.ru/t5_1_1_3_3
Кардинальное воздействие на смену визуальных кодов оказали оптические медиа – фотография и кинематограф. Развитие и усовершенствование изобретения Дагера – Ньепса изменило отношение к феномену уникальности изображения, сделав его тиражируемым, доступным объективу камеры, стремящемуся заменить глаз художника. При этом техническое усовершенствование изобретения и переход от экспозиции, длящейся несколько минут, к «моментальной» фотографии создавал возможность «запечатлеть мгновение»: «Наша жизнь кружит роями секунд, вся из мельков и бликов, и пока художник, разложив свои кисти, ищет по тюбикам и краскам свою модель, модели уже нет, или ее сменили, или она изменилась сама», – писал Сигизмунд Кржижановский об органическом соответствии фотоискусства темпу новой жизни, называя фотографов «ловцами секунд» [44] .
44
Кржижановский С. Штемпель: Москва // Кржижановский С. Собр. соч.: В 6 т. Т. 1. СПб.: Симпозиум, 2001. С. 560.
Художники, с одной стороны, противопоставляют фотографическому копированию реальности акцентирование возможностей живописи, отказываясь от сюжетности изображения и перенося внимание на «язык» искусства – сочетание и интенсивность цветов, их форму и взаимное расположение, что можно наблюдать в нефигуративном искусстве Кандинского, Малевича, Мондриана.
С другой стороны, фотография активно используется в живописи, давая возможность художникам на основе моментальных снимков, а не непосредственного наблюдения делать пейзажи и портреты. «‹…› фото как новая основа живописи заменяет воображаемое, следовательно, фиксация традиционной живописи на распознавании форм заменилась реальным абсолютно моментального случайного рассеяния и абсолютно асимметричного ракурса изображения» [45] , – пишет Ф. Киттлер о специфике фотореализма, историю которого он прослеживает от работ Энгра до Герхарда Рихтера. Сама фрагментарность фотоизображения переносится на полотна профессионально интересующегося фотографией Эдгара Дега, композиция картин которого, как
45
Киттлер Ф. Оптические медиа. С. 150.
46
Верильо П. Машина зрения. СПб.: Наука, 2004. С. 34.
Верильо показывает, как постепенно фото- и киноглаз формируют «случайность» взгляда, порабощенного «прицельным аппаратом»: «Видны лишь моментальные фрагменты, выхватываемые циклоповым глазом объектива, и в результате взгляд, утрачивая субстанциональность, становится акцидентальным, случайным» [47] . Дзига Вертов стремится своим «киноглазом» поймать «Жизнь врасплох», как будет назван первый и единственный выпуск планировавшейся шестисерийной хроники «Человека с киноаппаратом».
47
Верильо П. Машина зрения. СПб.: Наука, 2004. С. 30.
Новые медиа создавали богатство ракурсов, открывали новые возможности для «выведения вещи из автоматизма восприятия». Ю. Тынянов, пересмотрев свое негативное отношению к кинематографу, в статье «Об искусстве кино» писал: «Ракурс стилистически преображает видимый мир. Горизонтальная, чуть наклонная труба фабрики, переход по мосту, заснятый снизу, – ведь это такое же преображение вещи в искусстве кино, как целый ассортимент стилистических средств, делающих вещь новой в искусстве слова» [48] .
48
Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977. С. 330.
Исходные фотокадры могли изменяться в произведении художника до неузнаваемости, как это происходит, например, в работе Марселя Дюшана «Обнаженная, спускающаяся по лестнице», «источником» которой послужила серия фотографий английского фотографа Эдварда Мейбриджа, объединившая 24 кадра движения по лестнице обнаженной женщины. Дюшан совместил задачу кубистов изобразить объект в разных планах с попыткой запечатлеть движение – показать перетекание фигуры при изменении ее положения в пространстве [49] , что должно было отразить видение объекта из «четвертого измерения».
49
Продолжением этого сюжета служит знаменитая серия фотографий «Дюшан, спускающийся по лестнице» (1952).
Оптические медиа позволяли наблюдать за объектом постоянно, с разной дистанции и с различных ракурсов, они создавали модель зрения, не нуждавшегося в субъекте, – зрения, оторванного от человека. Поль Верильо называет фото- и кинокамеру «оптическими протезами», влияющими на распад перцептивной веры современной цивилизации [50] .
Абсолютизация зрения и одновременно его механистичность разрушают границы реальности. Екатерина Бобринская, характеризуя визуальную картину мира русского авангарда, писала, что «новое зрение» балансирует между двумя полюсами, которые условно можно обозначить как «реальность» галлюцинаций, внутренних видений и «стремление к полной замене живого глаза „машинами зрения“» [51] .
50
Верильо П. Машина зрения. С. 37.
51
Бобринская Е. Русский авангард: границы искусства. М.: Новое литературное обозрение, 2006. С. 247.
Обе эти тенденции отражаются в ставшем достаточно частотным в визуальном и словесном искусствах рубежа веков образе глаза, «оторванного» от субъекта, органа зрения, наделенного сверх-видением. Гигантское око, заполняющее все пространство картины, представляет зрителям Рене Магритт. С одной стороны, этот образ отсылает к символике каббалы, трактующей глаз как аналог Вселенной [52] , с другой стороны, свою картину Магритт называет «Кривое зеркало» («The False Mirror»), делая акцент на неизбежном искажении исходного изображения, на возникновении иллюзии, «покрывала Майи». Различные вариации изображения глаза, лишенного субъекта зрения, будут представлены в работах Одилона Редона, Мориса Эшера, станут значимым образом в поэзии – от «исполинского ока», к которому «наконец-то сведен человек» в стихотворении Владимира Набокова до определения Елены Шварц: «Поэт есть глаз ‹…› // Глаз выдранный – на ниточке кровавой, // на миг вместивший мира боль и славу».
52
«Глаз человека являл собой образ мира, и все цвета распределены в нем в кругах. Белый цвет глаза соответствует океану, который окружает Вселенную со всех сторон; второй цвет – материк, который окружен океаном или который находится между водами; третий цвет окрашивает центральную часть: Иерусалим, центр мира» Roob A. Alchemy and Misticism. Taschen, 1997. P. 117. Цит. по: Бобринская Е. Русский авангард: границы искусства. С. 228–229.